↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

y e a r s (джен)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика
Размер:
Мини | 20 Кб
Статус:
Закончен
 
Проверено на грамотность
time goes by
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

[ f i v e ]

Она единственная, кто не оборачивается в его сторону, почти не вздрагивает на звук воткнувшегося в лакированное дерево ножа.

Просто потому, что она и так уже какое-то время на него смотрела.

Смотрела внимательно и почти завороженно, не отводя широко распахнутых глаз, повторяла одними губами — о с т а н о в и с ь. Прекрати. Хватит.

Ничем хорошим это не кончится.

Пятый не замечает. Не может увидеть этого, слишком увлеченный в пылу спора, череде бессмысленно-дерзких пререканий с отцом. А потому — не останавливается. Выплевывает сквозь зубы колко бьющую фразу, вылетает из-за стола, игнорируя возмущенно-раскатистый тон отца, требования вернуться сейчас же, немедленно, Номер Пять, да в конце-то концов!

Сбегает, оглушительно хлопая входной дверью, и словно растворяется в воздухе.

Исчезает навсегда.

Отец был настолько потрясен самим фактом произошедшего, что соизволил даже повесить его портрет на самом видном месте — теперь невозможно переступить порог гостиной, чтобы не уткнуться глазами в знакомый силуэт, чуть задранный в убежденности собственного превосходства подбородок, неровную, изогнутую ухмылкой линию губ — словно в этом доме обязательно нужно сгинуть, пропасть без вести, чтобы заслужить право быть вынесенным за рамки общего знаменателя, стать, наконец отдельной личностью.

Ваня не думает, что отцу на самом деле не все равно. Но и обратного утверждать бы не стала.

Есть в этом всем что-то изматывающее. Какая-то повисшая в воздухе, неозвученная договоренность не касаться этой темы, не говорить, не называть имени.

Он никогда никому из них особенно не нравился — был резок, очень самоуверен, безрассуден моментами. Не умел вовремя остановиться — ни в действиях на горячую голову, ни в сказанных в сердцах словах, зато прекрасно умел в момент статься редкостной занозой в самом чувствительном месте.

Он всегда был немного отстранен: в отсутствии то искреннего интереса или действительно считал себя лучше остальных, смотрел свысока — на всех, кроме нее.

Быть может, попросту не чувствовал конкуренции с ее стороны, но думать почему-то хочется иначе.

На самом деле, он был единственным, кто всегда был к ней добр — в своей особенной, резковатой манере, но тем не менее. Она не сможет вспомнить ни одного случая, чтобы Пятый хоть чем-то ее обидел, болезненно и едко задел словами, указал на ее место.

Такого никогда не случалось, и если вдуматься, то это так же удивительно, как если бы отец вдруг стал человеком искренним и прямолинейным.

Его способность — подарок свыше в их доме с претензией на частную школу середины восемнадцатого века, в академии с робкой замашкой на концлагерь. Она не может объяснить этого даже самой себе, но всегда чувствует эти ярко-синие всполохи энергии еще до того, как их увидеть.

Время от времени она ощущает их в те моменты, когда играет на скрипке, и, почти сразу же, снова — когда останавливается, собираясь обернуться.

Иногда он возникает посреди комнаты — словно бы из ниоткуда — уже после отбоя. Много говорит — о случившемся за день, об их миссиях — только так Ваня и узнает о том, что случилось на каждой из них — хотя, признаться честно, ее это мало интересует, и было бы совсем безразлично, если бы рассказывал не он.

Она много молчит и так же много смотрит. Разглядывает меняющие цвет в разном освещении — от голубого до светло-серого с аквамарином — глаза, чрезмерно комично порой подвижную мимику, тонкие ключицы в расстегнутом на верхнюю пуговицу вороте пижамы, худые руки, почти никогда спокойно не лежащие — он много жестикулирует пока говорит, рассказывает, то и дело беззлобно ругается на остальных.

Смотрит и отчего-то все сильнее боится сказать хоть слово, вдохнуть полной грудью в его присутствии.

В день перед ее личной катастрофой он словно острее всеми своими углами, говорит и двигается резче обычного — характерная темпераменту энергетика бьет во все стороны, никак не иссякая. И не сказать, что расстроен или особенно как-то рассержен, но ощущается словно маятник, обреченный на вечное движение — сам не остановится, пока без сил не рухнет.

И она делает едва ли не единственную смелую вещь за всю свою — как окажется позже, точно за всю — жизнь.

Она берет его за руку.

Пятый замирает мгновенно. Руки не отнимает, но смотрит удивленно и очень уж внимательно.

Сжимает ее ладонь в ответ прохладными пальцами, разом меняясь, словно приводя внутренний маятник в равновесие — это видно по шумному вздоху, опустившимся расслабленно плечам, переставшим ломаться в кривую линию губам.

— Спасибо.

Это прикосновение не первое, но знай она, что станет последним — постаралась бы продлить этот момент так долго, насколько вообще возможно.

Пальцы отлично помнят его до сих пор.

Она не может есть — снова, как в глубоком детстве сбегает от старательно убеждающей в необходимости завтрака-обеда-ужина мамы и полных тарелок.

Старается сбежать вообще ото всех и сразу, и получается вполне неплохо раз за разом, хотя — милая, будь реалисткой — кто теперь вообще это заметит.

Кажется, это была ее, Грэйс, идея — хотя, бывали ли вообще в ее прекрасной механической голове действительно свои идеи? — призванная, видимо, дать им отвлечься, подарить каждому хоть частичку чего-то своего, отдельного от других, сплотить.

Да по итогу, кажется, только лишь разобщило.

Новое — уже якорь к чему-то более реальному — человеческое имя непривычно по первости режет слух, ощущается чужеродно, но тем не менее — действительно ей нравится.

Она старательно не думает, как бы оно звучало не забытым, не затертым достаточно памятью голосом.

Отец по-прежнему зовет их строго по номерам.

Ей четырнадцать.

Она отлично теперь понимает, о чем пишут в драмах. Знает, как выглядит и ощущается необратимая потеря кого-то, кто, оказывается, был много больше, чем просто близким. Захлебывается в глубине одиночества, чувстве собственной бессильной никчемности, иногда пытаясь захлебнуться в ванной.

Каждый новый день заставляет себя дышать, двигаться и выходить из дома, статично — но кто вообще на нее смотрит? — улыбаться. Почти не расстается со скрипкой, хотя готова признать, что получается далеко не так хорошо, как хотелось бы — слишком заученно, но притом — неидеально, слишком... обычно.

Она идет по усыпанной изумительно белым искристым снегом улице — крупные пушистые снежинки летят с неба, падают, путаясь в волосах, оседают на шарфе, попадают на ресницы, то и дело застилая глаза. Январь выдался щедрым на сугробы, яркое — хоть и не греющее совсем — зимнее солнце и неожиданное умение снова позволять себе искреннюю улыбку.

Все внутри разом падает, проваливаясь в пустоту, тонет в бесконечно глубокой воронке из осколков стекла. Она не видит, но точно — абсолютно точно — ч у в с т в у е т яркую синюю вспышку на противоположной стороне улицы.

Оборачивается резко, взметнув копной темных волос, и сигает через проезжую часть, почти прямо под колеса — плевать, не важно совсем — перепрыгивает бордюр, выбрасывая вперед руку в отчаянной попытке ухватиться за худое плечо, жесткую ткань пиджака, да хоть за что-нибудь — и успевает поймать пальцами лишь холодный разреженный воздух.

И если до этого момента ей казалось, что она знает значение слова «больно» — то она невероятно, просто чудовищно ошибалась.

Ваня падает на землю, будто из нее вынули, выдернули разом остов, на котором она и держалась последние полтора года, сбивая колени в кровь — не имеет значения, она и не чувствует даже — и заходится громким, преисполненным всем вложенным в него отчаянием, рыдающим воем.

Комната Пятого — склеп. Жест уважения, смешная попытка сохранить мертвую комнату посреди жилого этажа вполне живого, обитаемого дома. Глупый напыщенный реверанс всей его — даром что не слишком-то долгой, по крайней мере, в этих стенах — жизни.

Для Вани это до сих пор замерший во времени кусок чего-то, что еще можно было бы назвать не просто существованием.

Она то и дело заходит — и тогда хочется вообще не выходить — с настороженной аккуратностью перешагивая порог, словно преступник, готовящийся украсть, присвоить себе что-то ценное, ему совсем не принадлежащее.

Поначалу стоит долго, не решаясь никак посметь сделать шаг, посягнуть на целостность возведенного ею же самой в глубине сознания храма, или же дело в другом — он-вернется-и-будет-недоволен.

Все меняется медленно, но неотвратимо.

Сначала она касается — позволяет себе с гулкой внутренней дрожью — проводит по очереди чувствительными пальцами вдоль каждого из — потрепанных и совсем новых — корешков стоящих на полке книг. Те постепенно и все сильнее покрываются пылью — учитывая, как часто Грэйс наводит порядок во всех комнатах без исключения — эта пыль существует только в ее голове, но ощущается — сухо, душаще и серо — совсем как настоящая.

Однажды она распахивает тяжелые дверцы и смотрит, ведет глазами по ровному ряду деревянных вешалок, висящих на них одинаковых костюмов в глубине платяного шкафа — Что же он носит там, где он сейчас?..

В какой-то момент она садится на узкую кровать — матрас ужасно жесткий, идеально заправленное покрывало проминается под ее весом, загибается темным уголком, обнажая белоснежный край подушки. Ваня, осмелев в глубоком порыве, утыкается в нее лицом и душит беззвучное рыдание в ее мягкости.

Подушка до сих пор пахнет им.

Но с каждым годом этот запах все слабее.

Ей почти шестнадцать, когда она перестает оставлять ему сэндвичи.

Семнадцать, когда впервые не включает на ночь свет.

Ей двадцать три, и она пишет книгу, отбивая пальцы о тугие кнопки старой печатной машинки.

Нужно жить дальше, она старательно идет к этой цели с каждым новым вдохом. Вот только вся решимость слетает, когда она пишет о нем.

Сказать несколько нелицеприятных есть о каждом, может даже не несколько, может даже и неприятных совсем — да только обо всех, кроме него. Болезненная нежность сочится на желтоватые страницы механическими печатными буквами.

Антидепрессанты, оказывается, отлично сочетаются с красным полусладким глухими зябкими ночами, с сухим — если паршиво совсем.

Ване двадцать девять, и она почти не верит, что он когда-нибудь вернется.

Почти.

Глава опубликована: 30.10.2021

[ s e v e n ]

Он делает три прыжка. Три, черт бы их побрал, но так никогда и не узнает, что один из них не остался незамеченным.

Знал бы — сказал, что к лучшему: неизвестно, выдержало бы его и без того раздробленное уродливо сердце, смогло бы продолжать биться, обладай он этим знанием.

Номер семь была обычной. Не такой, как все они в ручном цирке уродцев их возлюбленного — искренне им презираемого — отца. Она всегда была тихой, словно вынесенной за скобки — сторонилась всех, предпочитая общим разговорам и перепалкам молчаливо наблюдать, а то и вовсе прятаться в своей комнате, читая книги запоем, бесконечно практикуясь в игре на скрипке.

Номер семь была совершенно особенной — кто бы что ни говорил — лично для него.

Он не вспомнит, когда впервые, прыгнув в желании скрыться от утомившего еще с первых шпилек спора с Первым — куда угодно, только бы подальше — оказался на пороге ее комнаты, мгновенно вливаясь мыслями, каждым органом чувств в негромкую спокойную мелодию, плавно приходя в равновесие с каждым новым вдохом.

И тут же предпочел сбежать без слов, стоило ей отнять смычок от струн.

Но он бережно хранит, лелея в глубинах памяти — не давая исчезнуть, затереться до неузнаваемости — каждый момент, что проводил рядом с ней. Выкраивая, выкрадывая каждый раз — снова и снова — любую лишнюю минуту, чтобы оказаться рядом по надуманному, несущественному совсем поводу. Рассказывал ей о миссиях, на которых ее не бывало — и быть не могло в существующих обстоятельствах — беззастенчиво приукрашивая детали, стараясь преподнести происходившее на порядок интереснее, чем оно было на самом деле.

Он не знает, не может понять до конца, что она думает. О чем не говорит. Радуется ли его глупой почти что навязчивости, его отчасти бессмысленной, так презираемой всегда им самим болтовне. Думает, что ей, наверное, интересно знать, как проходят вылазки, в которых ей самой поучаствовать не суждено — иначе зачем она каждый раз слушает так внимательно, не упуская ни одного его слова, смеется негромко над откровенно дурацкими шутками, чуть ли не в рот заглядывает, пока он говорит.

Все дело, конечно же, именно в этих историях, но почему-то отчаянно хочется думать иначе.

Собственную беззащитно-нежную страсть, весь этот ранний пубертат с его нестабильным шатким нагромождением чувств, неловкими взглядами и случайными прикосновениями вспоминать теперь смешно и немного стыдно.

Он нашел их всех, — почти всех — собственноручно похоронил в развалинах мертвого, выжженного дотла неизвестной, непонятной в своей вездесущей разрушительности катастрофой города.

Он старательно проходит все стадии принятия — раз за разом срываясь в отрицание — и начиная заново.

Ему почти четырнадцать — здесь сложно вести точный учет времени — когда он находит ее книгу в чудом уцелевшей библиотеке на окраине города.

Он читает и не может оторваться. Ведет пальцами по одним и тем же строчкам в бескрайнем, болезненном исступлении, уже зная все их — каждую из них — наизусть, но все равно каждый раз с трудом сдерживая сдавливающий горло поток эмоций.

Пока его не было — уже слишком долго на момент написания — они успели обзавестись настоящими именами. И это знание, горьковато-скользкое ощущение потери чего-то важного, значимого, не отпускает его еще несколько дней после прочтения.

Ваня. Имя звучит на языке непривычно, срывается с губ раз за разом негромким — как она сама — лаконично-правильным сплетением звуков.

Ему нравится это имя.

Он продолжает произносить его — в глубине собственных мыслей, с каждым новым шагом вперед — и шепотом, на грани слышимости, силясь согреться выстуженными холодными ночами.

Ему пятнадцать, когда он находит — встречает — Долорес. Она немногословна, но обладает тонким чувством юмора, умеет молчать и слушать, и старается поддержать в моменты, когда он и сам не знает, что с собой поделать. Она становится лучшим компаньоном, единственным другом в окружающем н и ч е г о, заботливой и понимающей женой.

У нее очень внимательные умные глаза, она любит выдержанное бордо и — как негромко и по секрету ему однажды признается, боясь выглядеть глупо — цветные пайетки.

Иногда он почти наяву видит колючие огоньки ревности в ее глазах, но предпочитает никогда не касаться этой темы.

Даже в их несомненно близких отношениях у него есть что-то, что принадлежит только ему одному —

Долорес, кажется, понимает, и оттого он ценит ее еще сильнее.

Ему семнадцать.

Он весь болезненно, изломанно-острый, со страшными зазубринами внутри — не в пример внешним телесным шрамам, которых уже тоже немало: случаются разные по степени паршивости дни.

Он продолжает идти вперед: первый закон выживания — не сидеть на месте, постоянно двигаться, продолжает читать все, что только удается найти, постоянно без устали учиться, делать заметки — тонкая грань, любовное сплетение математики и физики — на полях единственной книги, хранимой во внутреннем кармане, рядом с сердцем.

Ему двадцать три, если он до сих пор не сбился в подсчете настолько похожих друг на друга дней, что те давно сливаются в один страшный и бесконечно-долгий.

Водка отдает привкусом машинного масла на кончике языка, и эта отвратительная маслянистая горечь не уходит, не слабеет ещё очень долго — каждый божий чертов раз.

Он делает это снова — шаг с опасно высокой крыши прямиком в пустоту, к концу всего — лично для себя — вновь захлебнувшись глухим бессилием.

Приходит в себя, стоя на четвереньках в пыли и пепле — колени отбиты в который уже по счету раз — опускает голову на ослабевшие в локтях руки и содрогается всем телом в задушенном вое, клокочущем изнутри рыдании.

Это малодушие. Минутная липкая жалость к самому себе. Слабость, а не выход.

Выход в том, чтобы найти путь домой, попытаться предотвратить катастрофу, в чем бы она ни заключалась.

Хочется молить о спасении от собственной пустоты

Ему почти что тридцать.

Долорес недовольно цокает языком, отворачиваясь: цифра семь явно лишняя в этой строке — в каждой из строк — она выбивается из точной выверенности расчетов, нарушает ровную канву формулы.

Это ошибка.

Но он с маниакальным упорством продолжает отстукивать мелом символ за символом — плечо мерзко ноет от многочасового напряжения — начиная каждый раз именно с нее.

Ему немногим больше сорока.

Он отчего-то именно сейчас отчетливо понимает, что пережил их всех. И это не ощущается, не отзывается в нем практически никак — чего смеяться, он чувствовать не способен уже физически, уж слишком много горьких «а если бы» внутри скопилось за все эти годы.

Долорес жарко шепчет что-то успокаивающее в самое ухо, манит призывно одним взглядом — милый, я согрела нам постель. Он допивает залпом отвратительно выдохшийся, слишком теплый виски и с глухой злобой швыряет стакан в стену.

У него внутри — выжженная клеймом усталость.

Ему практически — без пары месяцев буквально — пятьдесят четыре, когда он, взбешенный нарушившим их с женой уютное единение непривычным, чужим звуком, видит в прицеле вскинутого рефлекторно ружья… женщину.

У той блестят глаза и жирным красным горящие губы, она вся сочится холеностью и диким, чужеродным для этих мест лоском. Пятый не сразу признает в ней человека, а не очередную галлюцинацию.

Тошнотворный запах ее сигареты щекочет в носу, дребезжащий слишком высокими нотами голос нещадно режет по ушам, и ей здесь абсолютно точно не место.

Долорес отпускает удивительно похабный для привычной своей манеры словоизъяснения комментарий в адрес ее внешности. Пятый безмолвно соглашается, не в силах, тем не менее, отвести взгляд.

Дамочка говорит и говорит, сыпет щедро пригоршнями пустых, кажущихся абсолютно бессмысленными слов.

Она предлагает ему работу.

Она обещает вытащить его отсюда.

Сделка скрепляется не логичным, правильным рукопожатием — протянутая было рука грубо отброшена в сторону — поцелуй вязкий и маслянистый от приторно-горькой помады.

У воскрешения мертворожденной изначально надежды отвратительно тошнотворный вкус.

Ему пятьдесят шесть, он педантичен и пунктуален до тошноты, надежен, словно швейцарские часы и нечеловечески хорош в том, что делает. Любое невыполнимое задание завершается с четкой, отточенной плавностью.

Он не знает усталости, безжалостен и лишь иногда — наедине с самим собой и бутылкой не-важно-чего — дает слабину, раз за разом проходясь узловатыми старческими пальцами по корешку книги, потрепанной изрядно обложке, тем-самым-строчкам.

Старомодный, видавший виды костюм скрывает все шрамы, кроме этого — прорезанного собственной сенсорикой, отзвуком давней сердечной склонности — столь глубокого и отчего-то никак не желающего заживать.

Ему пятьдесят восемь лет. Его телу — снова тринадцать. И это было бы почти смешно, не будь оно настолько невыносимым.

Непривычно-тощие, бледные — не опять, а снова — руки выстужены осенним холодом. Он кривит губы в саднящем неудовлетворении самим собой — ей-богу, детский сад какой-то — и шагает в глубину ярких всполохов — с промозглой улицы прямо на ее порог.

Он малодушничает, резонирует сам от себя внутренне, психованно изворачиваясь между необходимостью и нежеланием говорить, шипит сквозь зубы, позволяя обработать разрезанную до сухожилия руку — совершенно не больнее обычного, но ее пальцы жгут и жалят, каждое их прикосновение — словно ржавым ножом по оголенным нервам.

Говорит. Много и совсем не то, что сказать бы хотелось. Эта история — не чета веселым россказням из детства, сейчас нет ни легкости, ни бешеной жестикуляции, ни старательно глушимого, слишком громкого в вечерней тишине смеха. Случайно столкнувшихся — на несколько секунд дольше естественного — коленок.

Есть только усталость и твердость намерения. Страх не успеть.

Ваня смотрит на него с болезненным немым вопросом во взгляде.

Хочется ей в лицо закричать, забиться рыбой об лед в недостойной, жалкой истерике — Только. Не. Жалей.

Она смотрит, и смотрит, и смотрит, и совсем ничего не говорит. Прикасается к худому запястью чуть огрубевшими от струн пальцами, накрывает безоружно раскрытую ладонь своей.

Просто дай мне уснуть в твоей постели и больше никогда — совсем — не просыпаться.

Прикосновение губ очень теплое, ласковое до дребезжащей сладкой тяжести внутри.

Воспаленная, десятками лет незаживающая рана — вдох за вдохом — срастается до непривычной целостности за грудиной.

Он остается, потому что не может заставить себя уйти.

Глава опубликована: 30.10.2021
КОНЕЦ
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх