↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Мастер и его Тьма (гет)



Рейтинг:
R
Жанр:
Драма, Романтика
Размер:
Миди | 128 Кб
Статус:
Закончен
Предупреждения:
AU
 
Проверено на грамотность
О пути, долге, чести, созидании, смерти и бессмертии. Но прежде всего о любви.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Мастер и его Тьма

У тебя больше нет никого

Кроме того, кто придумал тебя.

«Наутилус Помпилиус»

— Чего грустим?

Ощутимый тычок в бок заставил Фили подпрыгнуть. Кто-то гоготнул: скачущий по скамейке наследник короны — то еще зрелище. А впрочем, пусть ржут. Того, над кем можно посмеяться, сложнее ненавидеть.

Фили привычно улыбнулся брату и пожал плечами: да ну, какое грустим? Так, задумался…

Кили пожал плечами в ответ — как знаешь, мол, — и вернулся к еде. Беспокойство его было понятно. Во-первых, задумчивость совсем не свойственна Фили из рода Дурина. А во-вторых, наследник не столь давно имел неосторожность поделиться с братом некоторой своей… ну, проблемой, и теперь Кили стал не в меру подозрительным и внимательным. Совсем не в меру. Эх, прав дядюшка — дураков не куют и не гранят, они сами растут. Вот и поделом тебе, невежа, наука: меньше трепли языком, как бы ни было крепко пиво.

Забыв о приклеившейся к усам улыбке, Фили покосился влево. Оск, сидевшая по левую руку, зарделась и опустила взгляд — не иначе, приняла его улыбку на свой счет. Опять же спасибо дяде: расстарался, невесту подыскал что надо. Из хорошего семейства, само собой, но еще и круглолица, румяна, а как крутобока — рук не хватит обнять. Нрав, говорят, золотой, и глупа не больше положенного. Мечта, чего уж там. Вон и брат уже обзавидовался. Фили знал, что радоваться надо, не всякому так везет. Да что-то не радовалось.

Это и было проблемой. Как в старой шутке про испорченные украшения, которые не радуют сварливую бабу. Нет, Фили всегда первый посмеивался над восторженными эльфийскими песнями о великой любви и всяческом трепетном волнении душ. Если что в нем и вызывало волнение и восторг, так это хорошо сделанный меч, а вовсе не прелести Оск. Тщетно он прислушивался к себе, пытаясь уловить хоть какую-то искру при взгляде на роскошную невесту. Глухо все, как в остывшем горне.

Одним глотком допив оставшееся в кружке пиво, Фили крякнул и поднялся из-за стола. Кили сразу вскинулся: что?

— Устал, — буркнул Фили.

Тот лишь головой покачал: видали мы эту усталость. Но промолчал, и на том спасибо.

Усталость была, Фили не соврал. От бессонных ночей, после которых утром в голове грохотала ангмарская конница. От неглубокой и недолгой дремы, что накатывала под утро — Фили просыпался и вскакивал на постели с ясным ощущением чего-то упущенного, чего-то вожделенного и ускользнувшего, чего-то, что даже нельзя было увидеть, только почувствовать. Он не знал, что это. После таких — даже не снов, мутных грез — он маялся неясной тоской, изматывающим беспокойством, не понимая, откуда они взялись и как с ними справиться. Все валилось из рук, ноги еле волочились, и от всего этого морока хотелось кричать в крик, словно от боли.

С тяжелой головой и мучительной тяжестью на сердце Фили доплелся до своих покоев и рухнул на кровать ничком, не раздевшись. В голове гудело от шума обеденной залы и от недосыпа. Глаза словно засыпало песком, веки так и закрывались, но сон не шел. От дрожащего пламени факелов мутило.

Взгляд упал на меч, что висел рядом с факелом над кроватью. Фили невесело усмехнулся. Это был первый его собственноручно выкованный меч. Как мечтал о нем, как долго и тщательно выдумывал, как рисовал сначала в воображении, потом угольком на пергаменте… часами мог представлять, как он будет выглядеть, как лежать в руке, как запоет, рассекая воздух, думал только о нем, болел им… Вышла беспомощная кривобокая погремушка.

Конечно, с наскоку Нарсил не перекуешь, учись сперва на деревяшках. Но разочарование было слишком велико. Фили учился прилежно, старательно, но ничего путного за все время владения ремеслом так и не сделал. Нет, его изделия были ничем не хуже всех остальных. Но уж точно не лучше. То, что в мыслях казалось прекрасным и ни на что не похожим, воплощалось в добротную посредственность. Что-то уходило из живого металла, искристого камня — то, за чем Фили так отчаянно и бесполезно гнался в своих снах.

Факельное пламя приплясывало на поблекшем от времени клинке, и он, подергиваясь, расплывался перед усталыми глазами, становясь похожим на тот, придуманный и не воплощенный. Лезвие дрожало, подергивалось дымкой, изгибалось, рисуя на темени стены расплывчатый силуэт… чего? Или кого?

Фили поморгал, потер глаза. Морок исчез, но где-то под ложечкой засело крошечной иглой смутное беспокойство. Ведь видел же! Пусть в полусне-полуодури, пусть даже не на миг — на полмига, но видел!

Яркое и мгновенное, как сноп искр из горна — стремительный изгиб талии и бедра, ослепляющая белизна кожи, короткий взмах тонких легких рук…

Фили затряс головой, даже поколотил себя по вискам в напрасной попытке прогнать вышедший из старого меча образ. Вот до чего доводит бессонница. Сначала хандра, непонятные сны, а теперь истерические видения. Наследник короны спятил. Какая досада.

На всякий случай он не без опаски глянул на меч. Да нет, железяка и железяка, неладно кованная, некрепко каленая. Спать надо больше. А думать — меньше.

Почти со злостью откинувшись назад на постель, Фили решительно опустил веки. В темноте перед глазами замелькали точки, звездочки, вспышки. Тело радостно готовилось ко сну — тяжелело, наливалось сладостной дремотной ленью. Неужели наконец-то удастся уснуть… Мысли гасли вместе со вспышками и точками. С последней исчезнувшей звездочкой его окутала благодатная темнота.

И тогда из этой плотной, мягкой, пушистой тьмы беззвучно выступил туманный серебристо-светлый силуэт.


* * *


Жестокая судорога наслаждения скрутила винтом и выдрала из сна. Фили вскочил с хриплым воплем, вытаращился в полумрак комнаты, отчаянно хватая ртом внезапно сгустившийся воздух.

Никого. Только неровное пламя догорающего факела, лениво трепещущее отблесками по стенам.

Фили отер трясущейся рукой вспотевший лоб. Приснится же такое… Что именно ему приснилось, сказать он не мог, но это определенно было что-то «такое».

Встать, чтобы промочить пересохшее горло, получилось не сразу, ноги ослабели и подкашивались. Сделав пару шагов, Фили забыл о жажде и едва не сел прямо на пол: на штанах было мокрое пятно. В самом недвусмысленном месте.

Он быстро оглянулся. Бред, кто здесь может быть? Но стыд подкатил такой, будто он прилюдно оказался без штанов. Мокрых.

Дожил, докатился, допрыгался… Может, не стоило так блюсти себя и свою репутацию благочестивого наследника, что в связях, порочащих его, не замечен? Однозначно, не стоило. Вот теперь радости — кончать во сне от собственных непонятно каких фантазий! Позорище…

А следом за стыдом пришел… нет, еще не страх — мучительная тревога, острое и неотвязное беспокойство. Тело отозвалось на сон, но тело еще и помнило четкое ощущение прикосновений.

Его трогали.

Не совсем еще понимая, спит он или уже проснулся, Фили переоделся, постоял с испачканными штанами в руках — куда деть? Вздохнул, сунул их комом под подушку и побрел завтракать. Что-что, а аппетит ему не испортят ни недосып, ни недотрах, ни ночные видения.

Он не заметил, как в последнем отблеске догорающего факела метнулась вверх кисейно-прозрачная тень и растворилась в подпотолочном мраке.


* * *


В мире много сказок. Сама история мира выглядит порой бесконечной злой сказкой. Не той, что стоит рассказывать детям на ночь.

Дис из рода Дурина думала по-другому, и ее дети перед сном вместо колыбельных слушали сказания об Арде и Средиземье, о Валар и Майар, о Перворожденных и Смертных. И если Кили живо интересовали славные битвы и хитрые интриги, то перед Фили с момента знакомства с историей Темного Властелина встал неразрешимый вопрос: если мир, как утверждают и верят, есть совершенное творение Эру, то как Великий мог допустить такой брак в работе?

Доводы о равновесии, свободе воли, праве выбора не устраивали маленького наследника — слишком уж по-взрослому уклончиво они выглядели. Как оправдание, а дети не принимают оправданий.

Задача оказалась непосильна для детского рассудка. Запутавшись в рассуждениях о творчестве и совершенстве, Фили бросил эту затею и занялся обычными ребеночьими делами. Но с годами неразрешенный вопрос все больше тяготил его и заставлял снова и снова задумываться, подвластно ли творчеству совершенство, и где в совершенстве творчество, и не кроется ли великая сила творения в его ущербности.

История Падшего Вала и переметнувшихся к нему майар волновала и бередила, доводя до самых крамольных мыслей. Ведь, в сущности, падение Мелькора сводилось всего лишь к желанию творить. Не обновлять без конца всем известный узор, а создать другой. Да, последствий это не оправдывает. Но чем оправдается Эру, взявший монополию на творчество и так лихо схалтуривший?

Каждый раз на этом пункте рассуждений Фили мысленно бил себя по голове и останавливался. Иначе пришлось бы признать, что половина майар последовали за Бауглиром не потому, что сглупили, испугались или жаждали власти, а потому, что хотели сделать лучше и считали, что смогут это. А признать такое значит оказаться на полпути к тому, чтобы оправдать Врага.

Конечно, рассказывала мать и другие сказки. О великолепных чертогах Казад-Дума, о несметных сокровищах Эребора, об исходе из гор обетованных и мечтах изгнанников о возвращении. В детстве Фили, сраженный тяжестью заданного самим себе вопроса, считал эти исконно гномские легенды несущественной ерундой. Теперь, повзрослев, продолжал удивляться — как можно придавать столько значения таким мелочам. А ведь Торин жил этой идеей, и Кили уже спал и видел себя отрубающим голову дракону.

Многие называли Торина Оукеншильда безумцем. И только его старший племянник и наследник считал, что безумство это мелковато. В отличие от младшего, который, размахивая столовым ножом как мечом, проводил с соседями по столу краткий инструктаж по борьбе с драконами.

— И пусть кто-нибудь осмелится приблизиться к моему дракону! Я его сам убью!

Кили тоже был горазд помечтать, только его мечты всегда были точны и определенны, а еще — чисто теоретически — достижимы. Вот убить дракона — чем не мечта? Славная, дерзкая и во всех смыслах героическая, очень даже мечта. А главное, она осуществима. Надо только найти дракона, и убивай себе его, пока сам не озвереешь.

— И что?

Кили озадаченно повернулся к брату:

— То есть?

— Ну, убьешь дракона, и что?

Фили так и ждал, что брат покрутит у виска вилкой и вернется к своему завтраку. Но Кили неожиданно посерьезнел:

— Как что? Эребор будет свободен, а наши горы снова станут нашими. И потом, ты забыл о сокровищах, которые присвоил Смауг?

Копировать дядюшку у Кили всегда получалось отменно.

— Я не о том. Эребор, горы и сокровища — само собой, а ты-то что? Ты что будешь делать, когда убьешь дракона?

— Как что? Жить в горе, работать…

— А сейчас ты что делаешь?

Кили насупился.

— Недостаток драконов в том, что они быстро заканчиваются.

— Жаль, братишка, но на тебя точно не хватит, — довольный удачной шпилькой, Кили поднялся. — Под Красногоркой вроде штольня нынче осыпалась. Пойду погляжу.

Красногорка оставалась одним из немногих мест в Синих горах, где еще можно было найти и добыть что-то полезное. Синие горы населялись и разрабатывались с незапамятных времен, и горами-то они назывались только по старой памяти — так, срытые пологие холмики. Синегорские копи, некогда богатые, теперь истощились, и живущие там гномы всерьез подумывали кто о переселении, кто о закупке сырья в других областях Средиземья.

А еще многие подумывали о том, не вытурить ли из Синих гор вот уже несколько столетий живущих тут эреборцев. Так вышло, что беженцы из Эребора попросили убежища сразу после чудовищного и необъяснимого мора среди синегорцев. Здорового работоспособного населения осталось так мало, что они едва могли прокормить самих себя. Из детей выжили единицы — уповать на подрастающее потомство тоже не приходилось. Пришлецы оказались как нельзя более к месту. Им даровали право остаться, им выделили территорию, обширную ровно настолько, чтобы не обидеть себя и проявить высокую степень радушия, но совершенно непригодную для разработок.

Обитатели Эред Луина не учли одного: если они сами не смогли вкопаться в Красногорку, Змеиную гору и Скалистый кряж, это не означало, что никто другой не сможет этого сделать. Переселенцы развили бурную деятельность под смешки и скептические речи и через несколько лет оказались счастливыми владельцами богатейших залежей меди и серебра. Разумеется, в нынешнюю пору многие зарились на это роскошество и потому с великой радостью восприняли идею Торина об освободительном походе в страну предков.

А потом с великой досадой узнали, что глава Эреборской гряды оставляет за себя наследника.

Его, Фили.

И как-то без его участия решили срочно женить наследника на лучшей невесте Эред Луина — тогда и можно будет ставить вопрос о «семейном» участии в разработке вожделенных копей. Так в Змеиной горе появилась Оск.

А поневоле жених понял: прекрасная девица возбуждает в нем не больше интереса, чем отвал пустой породы. Даже, пожалуй, меньше. И что делать теперь с этим счастьем?

Но делать было нечего…


* * *


Порядочному гному всегда есть чем заняться. Быт под горой диктует свои, подчас суровые, законы. Основной из них гласит: как потопаешь, так и полопаешь. А второй — чем больше топаешь, тем больше лопаешь. Увы, в обратную сторону второй закон выживания не работал. Поэтому трудно вообразить себе гнома, не знающего, что ему делать.

Если бы кто спросил Фили, на кой он потащился под Красногорку, ответа бы не услышал. Потому что Фили отправился туда… от нечего делать. А при разборе завала руки лишними не бывают.

Работа спорилась. Какое удовольствие — чувствовать, как гудят от натуги жилы, как послушно и мощно сильное тело, как удивительно легко тяжелое дыхание, как играет разогретая кровь! Неохотно подается огромный валун, противится, кряхтит, но под слитное «Ииииийээээх!» сдвигается с места и откатывается в сторону, не выдерживает силы рук из плоти и крови: чудеса! В клубах пыли и мелкой взвеси от раздробившихся каменных плит не видно даже собственной вытянутой руки, но гномы не путают друг друга и всегда знают, кто где работает: чудеса!

Тяжелая работа отвлекала от тягостных мыслей и нелегких вопросов. Порой и казалось, что вот там, у свода стены, мелькнула и пропала тонкая дрожащая тень — да ну, просто потемнело в глазах. И мерещился иногда в удивительно гладком сломе камня струящийся шелк складки платья — но нет, просто отсвет факела.

Глухие удары лома отзывались эхом под потолком штольни.

— Левее! Левее бери!

— Хоро-о-о-ош!

— И-и-и-р-р-раз! Взяли!

Расколотая на куски глыба шевельнулась, просела, словно устав держать оборону, в завале появился просвет. Фили почуял движение воздуха — прорвались! Он неосознанно улыбался, струйки пота прочерчивали светлыми дорожками пыльную черноту лба. Прорвались! Теперь навести опоры, укрепить своды — и можно будет неспешно заниматься восстановлением. Это, конечно, не Смауга столовым ножом потрошить, ничего героического, но в своем роде тоже подвиг.

Сколько таких негеройских подвигов совершает тот же Кили каждый день? Да Дурин знает… Кто когда их считал, эти мелкие бытовые заслуги? Кто когда считал их заслугами? За пару часов раскидать глухой завал в штольне, изготовить дивной красоты ожерелье или разработать и собрать удивительный механизм — поступки одного порядка, и порядок этот — в порядке вещей.

В жизни всегда есть место подвигу. И ценность его не в том, чтобы победить дракона, а в том, чтобы победить себя.

По штольне пронесся неясный гул. Потолок дрогнул, посыпалась каменная крошка. Расколотая на части громадина заюлила, будто пытаясь собраться заново, заскрежетала и брызнула мелкими осколками пустой породы. Нутро Красногорки недовольно ворочалось, как разбуженный не ко времени зверь, пол мелко трясся, а завал в штольне злорадно хрустел и плевался мелкими камнями. Все, кто был поблизости, бросились куда попало.

Фили застыл, восхищенный первобытной яростью горного гнева. Вокруг него тряслась и рушилась штольня, а он не мог оторваться от огромного черного облака пыли и камней, что неслось прямо на него из самого сердца горы.

Вал клубящейся тьмы накатывал со стремительной тяжеловесной мощью и выл торжествующую песнь. Фили не мог оторваться от чудовищной красоты приближающейся гибели.

В грохоте и мраке он не услышал отчаянный крик брата — только свист летящих камней. А потом его сбило с ног, закрутило, потащило и выбросило в темноту.


* * *


Он чувствовал ее.

Она соткалась из дымных переливов темноты, ограненной режущими кромками света. Тонкий трепещущий силуэт без лица, тепла и голоса — но он чувствовал, ощущал, понимал: он должен увидеть ее всю, и вот тогда ему откроется воплощенная истинная красота, и он получит ответы на все вопросы.

Отчего-то он знал: нет предела ее страсти и тоске. И знал, что она пришла за утолением.

Но зачем пришел он?

…Чего ты хочешь, горный мастер? Славы? Это западня. Слава не даст света, не принесет радости. Победы? У тебя нет врага достойнее тебя самого. Власти? Легко властвовать над теми, кто не хочет отвечать сам за себя.

Так чего же тебе надобно, горный мастер?..

Он не успел ответить. Душный, угарный, тяжкий свет навалился лавиной и смял, раздавил ее, хрупкую, растворил в слепящей круговерти пробуждения.


* * *


— Очнулся…

Перед глазами все плыло, и голос тоже плыл, качался на волнах подступающей тошноты. Фили видел Торина, но выглядел он каким-то размазанно-сплюснутым и говорил странно — как через подушку. Приходилось напрягать слух, а от этого еще сильнее болела голова. Впрочем, Фили и так знал, что ему скажет дядя.

— Ты снова разочаровал меня…

Сейчас последует пространная лекция о том, что правитель играет не возглавляющую роль, а руководящую и направляющую. Фили всегда отговаривался тем, что он пока еще не правитель, а научиться стоять в стороне и свысока наблюдать, сложа руки, всегда успеет.

После этого обычно следовала нотация о безответственности и легкомыслии.

— …вопиющая безответственность! Чудовищное легкомыслие!

Далее Торину полагалось посыпать голову пеплом насчет не подающего надежд наследника.

— …не оправдал оказанного тебе высокого доверия!

Фили обычно огрызался, что он доверия, тем более такого высокого, себе не просил и тащить его на хребте не собирается. Он бы еще много чего мог высказать по этому поводу, но чувство самосохранения и уважение к дяде заставляли приткнуться и благоразумно молчать — иногда это молчание давалось ценой буквально изгрызенного языка.

Торин тоже замолкал и сверлил племянника тяжелым взглядом, в котором при желании можно было уловить весь спектр негативных эмоций. Потом громко скрипел зубами, вздыхал, шипел, рычал и отворачивался, давая понять, что разговор окончен. Недели на две.

В этот раз Фили по понятным причинам совсем не хотел отвечать и молчал превентивно. Поэтому Торин весь свой репертуар исполнил сольно, делая в местах, где племяннику полагалось возмутиться, многозначительные паузы.

— Дядя, мне кажется, сейчас не время…

Это Кили. Нехарактерно деликатный и непривычно тихоголосый сейчас. Вероятно, ему тоже досталось — и от обвала, и от Торина.

— Не время? — обронил Торин так глухо и горько, что Фили даже встревожился. Что-то произошло, пока он любовался обвалом? — А когда будет время? Ты уверен, что завтра он не сунет голову под очередной обвал, не полезет вручную чинить водозаборные колеса и не отравится присадками для малахита? Будет у нас тогда время, чтобы объяснить?

Никогда еще Фили не чувствовал себя таким обалдуем. Послушать дядю — так он не гном, а просто нелепое ходячее несчастье, сплошное наказание и фуй.

А Торин устало облокотился о колени и вымолвил:

— Дурин с ним, с хорошим правителем. Править — не привилегия, а тяжелая служба, не всякий для нее годится. Но мы не выбираем, служить нам или нет. Лучше быть довольным, чем свободным, лучше плохой король, чем никакого. За нами не призраки, живые гномы. Мы не имеем права их бросать, глупо рискуя собой.

Он встал, вздохнул и пошел прочь. У выхода обернулся:

— Разрешаю кузню. Оттуда ни на шаг. И не вздумай кидаться в горящий горн, полтора года потом проветрить не сможем.

Кили оставался недолго. Посидел, повздыхал, попытался о чем-то поговорить, но быстро замолчал. Потом развел руками и поднялся:

— Ну, я пойду… Отдыхай.

И ушел, оставив Фили наедине с головной болью, тошнотой, слабостью во всем теле и мерзким ощущением в душе после разговора с дядей. Торин был встревожен и потому зол, но Фили было ясно: он испугался потерять не племянника, а наследника. Очевидно, не будь Фили первым прямым потомком по мужской линии, ценность его в глазах Торина была бы чуть выше помойного ведра. Некоронованный Король-под-Горой ценил дисциплинированность, жесткость, твердый характер и воинскую храбрость. Ничем не выдающиеся мечтатели были для него бесполезными нахлебниками и позором нации. Поэтому признать, что наследник прославленной короны как раз и есть такой вот позор, Торин просто не мог и упорно пытался выгранить из хризолита Аркенстон.

Или взять Оск. Хорошая девушка из хорошего рода. Значит, сызмальства привыкла к мысли о том, что ей предстоит, что называется, «составить хорошую партию». А хорошая партия — это такая партия, которая даст тебе все, что угодно, кроме любви. Милая, скромная, безупречно воспитанная — ну куда ей в королевы? Ей бы нормального мужа, чтоб любил и на руках носил. И чтоб в спальню вел не только ради зачатия наследника. И чтобы, если народятся девчонки, души бы не чаял в них, хрусталинках… Для королевской семьи рождение девочек — беда и сплошные хлопоты.

…И что сказала бы Дис, видя, в какое непутевое никчемушество вырос ее старший сын?..

Малодушные, жалкие мысли почти ощутимо давили на грудь, а сознание уплывало, не желая больше этих горестей. Блаженная темнота раскрылась легким теплым куполом, укрыла от тревоги и забот.

…Не печалься, горный мастер…

Она снова высветилась из тьмы — зыбкая, тонкая, бесплотная. Скользнула к изголовью, склонилась, обволокла нежнейшей прохладой.

Фили бросило в жар. Он силился разглядеть ее, понять, кто она — милость или наказание, благодать или сумасшествие. Но по-прежнему видел лишь неясный абрис груди, плавный изгиб от талии к бедрам, хрупкие руки… Он не слышал ее дыхания, и даже речь ее была какой-то бессловесной:

— Не тревожься, горный мастер, не печалься зря…

Он чувствовал, он точно чувствовал прикосновение ее легких пальцев — словно шелком гладило по груди, по плечам. Ушла боль в ребрах, в голове появилась чудесная легкость, а то, что мучило и не давало спокойно спать, показалось далекой несущественной мелочью.

Еле ощутимые касания приносили сладкую расслабленность. Фили нежился под настойчивыми ласками, а сердце бухало в груди, как пудовый молот. От звериного возбуждения в животе все скрутилось тугим комом, в штанах стало тесно, горячо и почти больно, но прекратить это исступленное удовольствие — нет, нет, так будет еще больнее… И — Фили мог поклясться! — она целовала его. Так целовала, что его трясло. Так, что он забыл — она всего лишь сон, и рванулся схватить, смять, вдавить в себя, ощутить всю, всю увидеть…

Руки обняли пустой воздух, а жесточайший взрыв наслаждения выгнул дугой, продрал горло криком, и темнота стала еще темнее.


* * *


Не всякий гном — хороший кузнец, но всякий хороший кузнец — гном. Как и все в этом фальшиво спетом мире, народная мудрость была весьма относительна. И теперь Фили упорно занимался тем, что пытался хоть как-то отнести ее на свой счет. Не сидеть же у горна сложа руки просто потому, что велено сидеть. Кузня — это, в общем, и неплохо. Спасибо, не официальные визиты, карание невиновных или поощрение непричастных. Фили считал себя оптимистом и был уверен, что всегда есть куда хуже.

Но именно сейчас казалось, что хуже некуда.

Иной, может, и любит музыку, а заставь-ка его целыми днями рулады ладить, так он свету белого не взвидел бы. Так и тут: по своей воле кузнечное ремесло в охотку, в живинку, а как сядешь к наковальне чуть не за ногу прикованный — и горн холоден, и молот тяжел, и свет не мил.

Да и может разве быть мил свет, когда самое прекрасное, волнующее и загадочное выходит к тебе из темноты?

По телу прошла сладкая дрожь воспоминания. И все-таки, что это было? Если всего лишь сны, то как же тогда безумное ощущение прикосновения, присутствия, влечения? И невероятное удовольствие, более чем реальное, и тянущая тоска где-то под ребрами — тоже ведь настоящая, не выдуманная? Что это, кого он видел, кто мучает его ночами и не дает вольно дышать днем?

Фили видел ее. Точно видел, но вспомнить не мог. Единственное, в чем он был уверен — она не похожа, не может быть похожа ни на одну из окружавших его женщин. Красотка Оск всей своей статью напоминала позолоченную медную глыбу, а эта… Тонкая, ломкая, серебряная…

Он закрыл глаза, силясь выудить из памяти хоть что-нибудь кроме зыбких ощущений. Как же… Рука непроизвольно описала в воздухе плавную дугу, очерчивая воображаемый силуэт: талия, бедро… остальное ускользало призрачным лунным зайчиком. На один миг ему даже помстилось, будто прикоснулся, огладил ладонью шелковую прохладу… Распахнул глаза — нет, пусто кругом, только полумрак и тишь.

Фили со стоном сжал голову руками. Он ни за что не хотел думать, что сошел с ума, но какие оставались варианты? Иначе пришлось бы решить, что все вокруг видят-не видят каждый своего призрака, свой кусочек тьмы. Судя по поведению окружающих, ничего похожего с ними не происходит. Следовательно…

Ему вдруг стало удушающе страшно — не от того, что он почти наверняка спятил, а от того, что пугающее и манящее существо, терзающее его ночами, живет лишь в его больном воображении, и нет ни малейшей надежды, что она явилась извне. Ведь тогда, значит, она ничем не отличается от любого обитателя Эред Луина: как может гном своим гномьим рассудком, да еще и повредившимся, выдумать что-то не гномье? И значит, смысла нет в этой фантазии ровным счетом никакого.

А глубокая тень на стене притягивала взгляд и заставляла ждать, что вот-вот из нее выйдет туманно-светлая фигура…

Да какая, к троллям, разница — фантазия, не фантазия. Пускай смысла в ней и нет, ни высокого, ни глубокого, но кто сказал, что во всем должен быть смысл? Можно подумать, в предприятии Торина по освобождению Одинокой горы есть какой-то великий смысл, кроме исполнения давней мечты. Так, может, исполнение мечты — это и есть единственный смысл всего на свете и света самого? Что стало бы, если б все в мире вдруг разучились мечтать? Не умер ли мир бы от этого? А может, и Арда — не песня вовсе, а мечта?

Улыбнувшись, Фили оперся спиной о стену и снова прикрыл глаза. Что ж, раз не удается увидеть, почему бы не помечтать? Темнота сгустилась под веками, и по ней, как по грифельной доске, побежали тонкие белые линии: плавная округлость плеча, изящный локоток, узенькое запястье, так и просящее драгоценного браслета, чтоб переливался и позванивал… хрупкие ключицы, а меж ключиц — ямочка, и в ней так смотрелась бы капля кровавого рубина… небольшая грудь приподнимается легким вздохом, а кожа нежнее самого нежного атласа, и так ослепительно светла, почти прозрачна… струится невесомая черная ткань платья, шелестит, манит матовыми отблесками…

… Мастер, мой мастер…


* * *


Это была безумная и удивительная ночь.

Этой ночью Фили слышал ее.

Таинственно мерцал кровавый рубин, сиял черный шелк, стройно звенели обручья, приплясывали отблески факела на мраморных плечах — и мерно шелестел ее голос, нежный и убаюкивающий.

…Знаю тоску твою, горный мастер…

Сердцем рвешься созидать ты, в свободную высь стремишься ты, звезд жаждет твоя душа. Но ты еще заключенный в тюрьме, мечтающий о свободе; ах, мудрой становится душа у таких заключенных, но также лукавой и дурной. Очиститься должен еще освободившийся дух. В нем еще много от тюрьмы и от затхлости: чистым должен еще стать его взор.

Да, я знаю твою опасность. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не бросай своей любви и надежды!

Не в том опасность для свободного, что станет он добрым, а в том, что станет он наглым, станет насмешником и разрушителем. Ах, я знала свободных и созидающих, потерявших свою высшую надежду, и теперь клеветали они на все высшие надежды. Теперь жили они, наглые, среди мимолетных удовольствий, и едва ли цели их простирались дальше дня. Тогда разбились крылья у духа их: теперь ползает он всюду и грязнит все, что гложет.

Некогда мечтали они стать героями — теперь они сластолюбцы. Печаль и страх для них герой.

Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не отметай героя в своей душе! Храни свято свою высшую надежду…

Нежнее, чем руками, она ласкала голосом — и вправду она знала, что гложет его, какая загадка владеет его душой и умом.

…Мастер, мой мастер… Ты хочешь следовать голосу своей печали, что есть путь к самому себе. Ах, так много вожделеющих высоты! Всех трясет судорога честолюбия! Но ты — ты не из вожделеющих и не из честолюбцев.

И он ловил ее запястья и почти успевал прикоснуться, но каждый раз отдергивал пальцы, не желая снова хватать воздух. А она трепетала и шептала вокруг, отвечая на вопросы раньше, чем Фили успевал их задать.

…Мастер, горный мастер… Свободы хочешь ты, свободы от чего? Нет, так рабы мечтают — стать свободными от ярма своего! Свободы для чего? Достанет, я знаю, мужества тебе стать истинно свободным, дать себе свое добро и свое зло и навесить на себя собственную волю, как закон. Но сможешь ли ты стать сам себе судьей и мстителем собственного закона?

Ужасно быть лицом к лицу с судьею и мстителем собственного закона. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и в ледяное дыхание одиночества…

Мастер мой, если ты хочешь быть звездою, ты должен светить, несмотря ни на что!

Ему казалось, она проникла в его грудь и гладит, убаюкивает обнаженное сердце. И, засыпая, он знал теперь, кто она.

Любовь с ясновидящими глазами.


* * *


Фили проснулся с необычайно легким сердцем, а голова была ясная, как ночное небо. Все-таки шикарная у него фантазия — с ней даже поговорить можно, да на высокие темы!

За завтраком Кили с подозрением косился на брата: Фили понимал, что имеет вид необычно довольный и улыбается, похоже, даже спиной. Но ничего поделать с собой не мог. Его любовь с ясновидящими глазами незримо стояла за плечом.

Торин зато был мрачен, как нутро Ородруина, зыркал на всех исподлобья и то и дело сосредоточенно поглаживал бороду. Ничего хорошего от него сегодня ждать не стоит, решил Фили, и благоразумно смылся в кузню, едва дядя отвернулся.

Дверь закрылась с глухим коротким стуком, и вся кузня словно встрепенулась, как чутко спавший зверь. Фили с удивлением смотрел вокруг: что случилось? Те же инструменты, тот же горн, те же заготовки… Те же, да не те! Кузня ожила. Все в ней дышало и ждало. Казалось — только руку протяни, и неподъемный молот сам прыгнет в ладонь.

В груди затеплелось, затяжелело. Дрожь нетерпения охватила все кругом и самого Фили. Он бесцельно огляделся. Руки ощутимо зудели, требуя работы. Взгляд споткнулся о заготовку для браслета-зарукавья, начатого давным-давно и заброшенного. Грубая болванка, помнится, ничем выдающимся стать не обещала. Может, теперь передумала?

Фили повертел чушку, поднес к свету, взвесил на ладони. Тяжеловата будет, но это поправимо… Широковата, пожалуй, хотя, если… Неосознанно закрыв глаза, он ощупывал заготовку кончиками пальцев: браслет где-то там внутри, надо только его найти. Убрать все лишнее.

И ему почудилось, — нет, правда, было! — как кто-то погладил его по плечу: молодец, правильно думаешь. Подавив желание открыть глаза и оглянуться, Фили улыбнулся сам себе: он знал, какой браслет должен быть на этой тонкой, почти прозрачной руке.

Эх, кольца и браслеты, брошки и букеты разве ж для тебя я не ковал…


* * *


Он закончил работу, как очнулся, далеко за полночь. Выдохнул, будто сбросив с плеч непосильную ношу. Повел затекшими плечами, крякнул, разминая шею.

Готовый браслет остывал на верстаке. Фили боялся глядеть на него. Весь день и полночи работал как одержимый, не считая времени и не чувствуя усталости, только восторг и упоение. И вот теперь боялся увидеть, что получилось.

Да и на что там пока глядеть… впереди долгие часы шлифовки, протравки, опять шлифовки… Фили вытянул перед собой черные от серебра руки: пальцы устало дрожали.

«А спать-то совсем не хочется», — подумал Фили и тут же широко зевнул. Он был уверен, что еще слишком взволнован внезапным шквалом вдохновения, чтобы спокойно уснуть. Но как добрался до кровати, он уже не помнил.

Зато помнил, как пришла она. Как шуршал черный шелк, сбегая с алебастровых плеч, и как она юркнула под бок — теплая, дышащая и совсем-совсем живая. Он чувствовал ее прикосновения, и от этих ласк хотелось рычать, надрывая горло. Ощущал ее губы и руки, нежную упругость прижавшейся к нему груди, слышал ее легкий прозрачный стон, видел ее приоткрывшиеся в судорожном вдохе бледные губы. И бессильно сжимал зубы и кулаки: так невыносимо хотелось опустить ладони на светлую бархатную кожу, вдавить, втиснуть в себя всю эту мягкость, всю эту тонкую роскошь — и поглядеть, наконец, в эти ясновидящие глаза.

Но хоть была она сегодня реальной как никогда, Фили не желал еще раз ощутить пустоту под пальцами, ожидающими прикосновения к теплой коже, и отчаянье утраты вместо восторга обретения.

Все его существо предвкушало заслуженное наслаждение — и плевать, что наутро он будет вялым и обессилевшим. Оно того стоило. Оно многого стоило.

Фили почувствовал губами ее теплое дыхание и улыбнулся, не открывая глаз. О, она, наверное, улыбнется в ответ. И, быть может, будет целовать. Он готовился принять этот поцелуй и хотя бы так ответить на ласки…

…но ее тихий мурлычущий стон вдруг взвился оглушительным воплем муки и ужаса, брызнул к потолку и растворился вместе с нею в темноте.

Фили вскочил так резко, что у него закружилась голова и потемнело в глазах — как тогда, в штольне Красногорки. Он не сразу понял, что его гладят по голове, и не сразу услышал успокаивающий голос матери:

— Тише, тише, это всего лишь сон…

Фили поморгал, пытаясь осознать, кто же реальнее — мать или его любовь с ясновидящими глазами. Даже оглянулся непроизвольно: где она, чтобы поставить рядом и сравнить… Но рядом были только глухонемая темнота, нервные отблески факела и встревоженные слова Дис:

— Торин сообщил мне, что с тобой неладно, и просил вернуться раньше. Не то чтобы я поверила, но… Ты и впрямь неважно выглядишь.

Фили неверяще покосился на нее: что, и ты туда же?

— Просто тут темно.

Дис натянуто улыбнулась.

— Я приехала днем сегодня. Бабушка и дедушка передают приветы…

— Угу.

— А здесь ходят слухи, что… — она вздохнула и умолкла.

— Что?

— Что ты сошел с ума и ищешь смерти.

Начинается. Что только не придумают злые языки, чтобы охаять наследника короны и подготовить почву к неповиновению. Стоит Торину пуститься в свой безумный поход, хрупкий мир между племенами в Эред Луине лопнет, как мыльный пузырь, и не спасут его ни династический брак принца, ни огромное количество смешанных семей, ни Махал, ни Дурин и ни Турамбар. А расхлебывать кому? Ему, Фили. Который, как все уверены, не в своем уме.

Вот радость-то!

— Только не говори, что ты в это веришь.

— Хорошо, не скажу. Но ведь дыма без огня не бывает. Материнское сердце не обманешь.

Фили мотнул головой и нарочито широко зевнул.

— Да не собираюсь я никого обманывать, тем более твое сердце.

Даже в ночной полутьме было видно, как Дис изумленно приподняла брови — сын никогда не позволял себе разговаривать с ней в таком тоне. Он тут же спохватился:

— Прости. Устал я сегодня. Утром поговорим?

— Ты прав, — снова через силу улыбнулась Дис. — Спокойной ночи, сынок. Отдыхай.

Она поцеловала его в висок и ушла, а Фили понял, что теперь ему не то что спать — жить особо не хочется.

Как мало, оказывается, надо, чтобы тебя сочли сумасшедшим. Всего лишь полюбить ту, кто не имеет ни лица, ни имени — только ясновидящие глаза.


* * *


Утро выдалось бодрое, но совсем нерадостное. Сидя за завтраком, Фили понял, как короли становятся тиранами: всего одно ядовитое слово, короткое, как укол брошечной булавки, — и каждый мнится насмешником, заговорщиком, предателем. Отовсюду, кажется, так и лезут ехидные взгляды, везде так и слышатся недобрые шепотки и смешки.

Эдак и впрямь сойти с ума недолго.

Светить несмотря ни на что, говорила она. Кому светить? Тем, кто считает тебя полоумным и видит в сладких снах твое, в лучшем случае, изгнание? Даже существование солнца не имело бы никакого смысла, если бы не было тех, кому оно светит.

Кили снова поглядывал на брата с удивлением: еще только вчера тот был благостен и весел, а сейчас опять потемнел лицом. Сидящая по правую руку от Торина Дис смотрела пытливо, но спокойно и почти деловито — так она обычно в детстве прикладывала руку к его лбу, проверяя, нет ли жара. Другие тоже смотрели — в основном, с любопытством.

Фили подавил неожиданный приступ раздражения — ну, чего все уставились? Ждут, когда сумасшедший наследник вспрыгнет на стол и закричит петухом или попытается прилюдно зарезаться ложкой?

Завтрак в горло не полез. Фили еще посидел, глядя в тарелку и тихо скрипя зубами, а потом решил, что, строго говоря, он тут никому ничего не должен. А раз так, можно совершено спокойно встать и уйти, не испытывая терпение свое и окружающих.

Кузня встретила его трепетом предвкушения. Прямо с порога Фили бросился к верстаку, дотошно оглядел браслет и решил, что не зря провел вчерашний день. Такое, даже в незавершенном виде, не стыдно поднести и эльфийской принцессе — они-то славятся своей придирчивостью к украшениям. А уж когда браслет будет закончен, не всякая эльфийская принцесса будет достойна его.

Огонь в горне радостно ухнул, бережно обнял тонкий ободок. Глядя, как в выемках узора оплавляется чернь, Фили испытывал неведомое доселе чувство восторга мастера: он уже точно знал, что браслет будет выглядеть именно так, как задумано.

Но будет ли он совершенным?

Да полно, существует ли в мире совершенство, если само мироздание сплошь состоит из изъянов?

Фили попытался припомнить, что в своей жизни он видел красивого. Не изготовленного руками — любая, самая искусная поделка уступает в красоте обыкновенной травинке пырея. Он дивился на небо, такое бесконечно красочное и безгранично своенравное. Он с восхищением разглядывал ровные пласты шелкового малахита, его удивительно затейливые и вместе с тем без всякого лишка узоры. Стремительное изящество птичьего пера, причудливый орнамент крыла бабочки, бестолковое нагромождение кучевого облака — красота живет везде, но где в этом совершенство?

А вот водяной ворот: четко рассчитанные линии, безотказно упорядоченные движения, ничего упущенного, ничего лишнего. Совершенная машина. Глаза бы не глядели.

Да нет в красоте совершенства, и быть не должно. Живое не может быть совершенным, ибо совершенство бездушно, а бездушное не может быть красиво.

Но Фили мог поклясться, что нет в мире большей красоты, чем та, что приходит к нему ночами. Та, которую он даже не разглядел до сих пор. Потому что видят красоту не глазами.

Потому что красиво только то, что любимо.


* * *


Гора гудела. Почти буквально: Торин объявил о дате выступления в свой безумный поход, и теперь, казалось, во всем Эред Луине не было гнома, который бы не встал на уши от этой новости. Взбаламутились все от мала до велика — обсуждали, рассуждали, осуждали и ждали назначенного дня. Синегорцы — с плохо скрываемым нетерпением, эреборцы — с нескрываемой тревогой. Непререкаемый авторитет Торина Оукеншильда был единственным стопором в неладах местных и пришлых, но вот теперь Торин уйдет и унесет свой авторитет с собой. Что же будет?..

Фили тоже баламутился, правда, скорее из вежливости. Оставаться спокойным, когда вокруг полный тарарам, без пяти минут королю казалось уж совсем неприлично.

На душе было одновременно и тяжело, и пусто. Любовь с ясновидящими глазами покинула его. Что ему было до тревог и волнений гномьего рода, если его собственная душа больше не могла ни тревожиться, ни волноваться?

И Фили искал ее. В каждом неровном отблеске факела, в каждой складке тяжелой тени, в каждом шорохе и вздохе. Но свет оставался просто светом, тень — тенью, а шуршала чаще всего летучая мышь.

Вокруг бегали, суетились и судачили. Поглядывали, пошептывали, покрикивали, подталкивали. Фили вертелся в бурунах всеобщего беспокойства, как щепка, попавшая в водоворот, и осознавал происходящее лишь частью — и не большей частью! — своего существа. С недоумением, словно сквозь толстое стекло, глядел он на свистопляску вокруг, глядел на себя будто со стороны — заученно совершающего механические движения и повторяющего положенные случаю слова не хуже заводной куклы.

Всеми двигало что-то непостижимое и в этой непостижимости бесполезное. Фили видел, как светятся огнем мрачной решимости глаза Торина, как сверкает азартом взгляд Кили, как лучится тихой печалью лицо матери, и понимал, что это все далеко, тщетно и так чуждо.

Порой он отчаянно завидовал не то что брату, в мечтах уже убившему дракона, а самому бестолковому и никчемному гному — только за то, что он с первозданным энтузиазмом обсуждал поход, политические перемены, судил и оценивал, одной рукой обнимая пивную кружку, а другой почесывая яйца, молол чушь и похабень — но чувствовал себя частью чего-то значительного, верил, что это все именно его и касается и без него уж точно никуда не двинется. А Фили, наследник короны Эребора, будущий расхлебыватель последствий торинова безумия, оставался чужим уготованной ему судьбе.

Да и была ли в мире такая судьба, чтобы отдать ей свое сердце и мысли? Была ли когда такая песня, чтобы спеть душу?

Глядя на ожесточенно живущих свои судьбы сородичей, Фили сам себе казался бессовестным вором, укравшим чужую судьбу и не предназначенную ему жизнь. А свое — что у него было своего, кроме имени?

Разве что воспоминания о любви с ясновидящими глазами и отчаянно короткие часы в мастерской, слившиеся в одно бесконечное мгновение. Выныривая из одуряющего полузабытья, Фили с удивлением глядел на очередную драгоценность и не всегда сразу понимал, откуда она взялась. Словно кто-то другой, гениальный и искусный, смотрел его глазами, водил его руками и даже дышал за него, пока в полутьме кузни появлялось на свет новое удивительное сокровище. Фили побаивался этого нового состояния, но бороться с ним не было ни сил, ни желания — такой упоительный восторг овладевал всем его существом, когда буквально из ничего, из лужицы расплавленного серебра, щепотки графита и нескольких алмазных осколков возникало искристое и тонкое, как морозный узор на стекле, почти прозрачное чудо.

О том, что это и есть настоящее вдохновение творца, Фили даже не подумал подумать. Зато он очень ясно понял: всегда есть что-то еще, всегда еще чуть больше, и это никогда не кончается. Потому что ни на одно, даже самое прекрасное на свете рукотворное чудо нельзя любоваться бесконечно. И он снова окунался в пучину собственного безрассудства, и умирал, и воскресал вновь, когда зеркальные капли текучего металла вдруг обретали форму, цвет, звук, плоть и страсть.

И будто наяву виделось, как скользнет в затейливое обручье узкое светлое запястье, как заиграют, зазвенят, заговорят прихотливые завитки и узоры, как обнимет теплую кожу холодное серебро и оживет, согретое нежной любовью создателя. И почти наяву, до боли ясно слышалось: «Мастер, мой Мастер!»


* * *


Под Красногоркой не ладилось. Команда, отправленная на очередной разбор очередного обвала, вернулась, не сделав дело. Все как один с серыми от страха лицами и седыми прядями в бородах. И только и разговоров было о том, что под Красногоркой разбудили горное лихо.

Одни поговаривали, будто из-под обвала Красногорки вдруг вылетела гигантская летучая мышь со стальными когтями и бросилась на гномов, вереща так, точно ее заживо кромсали тупым топором. Другие утверждали, что видели эльфийку в черном, якобы шла она по штольне навстречу гномам, и за ее спиной рушились своды, а потом она оглядела полумертвых от ужаса забойщиков, вздохнула горестно и ушла прямо в стену. Третьи считали, что шла она не навстречу гномам, а как раз от них, и не шла даже, а натурально бежала, и штольня обвалилась за нею.

По Змеиной горе поползли, как очнувшиеся от зимней спячки ужи, догадки и старые легенды. Старики вдруг начали припоминать, из-за каких кошмариков до изгнанников-эреборцев никто не разрабатывал Красногорку. Явление мыши-эльфийки обрастало невероятным количеством подробностей, столь же разнообразных, сколь и сомнительных. Партия старейшин Эред Луина не замедлила обвинить подданных Торина Оукеншильда в воскрешении горного лиха, с радостью и энтузиазмом апеллируя ко всем выдумкам сразу.

Торин хватался за голову, отчаянно пытаясь изобрести способ доказать, что горное лихо, мыши, эльфийки и прочая нечисть под Красногоркой — байки полоумных стариков и выдумки надышавшихся угарным газом забойщиков. Кили ходил как в воду опущенный, понимая, что Торин ни за что не выступит в поход, не разобравшись, какая дрянь так разболтала политическую обстановку, что того и гляди придется драпать в Эребор всем народом, и хорошо, если пожитки дадут собрать. Дело попахивало погромами, детей не отпускали играть вечером, а взрослые даже днем не ходили поодиночке.

Фили маялся тревогой. Неизвестность — худшее из зол, хуже даже самой неприглядной, но определенности. Россказни об эльфийке в черном будили самые жуткие подозрения. В сути их он боялся признаться даже самому себе, а от тоскливого страха порой даже подташнивало. Но неизвестность была страшнее, настолько страшнее, что Фили в отчаянии сделал то, до чего никогда бы не додумался в здравом состоянии рассудка.

Он попросил Дис рассказать ему сказку.

Если та и удивилась, виду не подала. Улыбнулась тепло и чуть насмешливо и повела речь о Войне Гнева, крушении Ангбанда и карах, постигших Моргота и его приспешников. Она рассказывала, а Фили мучительно соображал, как бы половчее задать главный интересующий его вопрос.

— А что стало с Темными Майар?

Дис пожала плечами:

— Сказания молчат об этом. Но говорят, в бесконечной жестокости Враг наказывал даже своих, если они осмеливались усомниться в его правах на власть над Ардой. Когда-то я слышала историю…

Фили весь обратился в слух.

— Это одно из самых древних преданий… Оно плохо сохранилось, ведь последователи Врага не заслуживают пощады или сострадания. Это история о подруге Саурона. Она покинула Валинор следом за ним, хотя и понимала, что совершает ужасную ошибку — но преданность тому, кого она знала как Аулендила, и безграничная вера в него оказались сильнее. Сказания не сохранили ее имени, известно только, что, оказавшись в стане Врага, она приняла прозвище «Ушедшая во тьму»…

Ашхадель. Сокрытая во мраке. Ашхадель.

— Саурон сделал ее своим глашатаем и посыльным, ради удобства лишив привычного обличья и дав другое: она металась над равниной Анфауглифа в виде огромной летучей мыши, и на крыльях ее были стальные когти, чтобы отбиваться от подданных Торондора. Многое пришлось ей вытерпеть во имя своей любви, а Саурон сладкими речами долго держал ее в покорности. Но, как ни велика была ее преданность, она так и не смогла уверовать в правоту Врага и смириться с неслыханными жестокостями и ужасами Тангородрима. Настал час, когда Ушедшая во Тьму восстала против Тьмы и решилась покинуть Ангбанд и того, кто раньше был Аулендилом, чтобы предстать перед судом Манвэ…

Дис снова вздохнула, как-то особенно удрученно.

— Видимо, такова женская доля в этом мире — совершать непростительные ошибки во имя самых прекрасных обещаний любви и самых крепких оков верности, а потом горько раскаиваться и жестоко расплачиваться… Ушедшая во Тьму была наказана за неповиновение самим Сауроном. Он отнял ее облик летучей мыши, а бесплотный дух бывшей возлюбленной заточил в глубокой темнице у корней гор и обрек на вечные страдания от обмана, одиночества и неискупленной вины.

Последние фразы Фили услышал, но… не услышал. Он с ужасом глядел в себя и не понимал, чего же видит больше — отвращения, разочарования или отчаянной жалости. Темная, Темная! Предавшая Создателя, предавшая Отца Ауле, предавшая супруга, коему была предназначена! Предавшая всех и не нашедшая себя.

Время сказок прошло.


* * *


Кузня дышала теплом и мраком. Фили захлопнул дверь и тяжело привалился к косяку, чувствуя себя завязанным на тысячу узлов. Свет и Тьма, добро и зло, правда и вымысел, правильное и неправильное перепутались, перемешались, как нитки у дурной пряхи.

Распутать их никто не поможет. Перед лицом своей любви, как перед лицом смерти, ты всегда один.

Фили бесцельно огляделся, словно ища помощи, и невольно затаил дыхание. В полутемной кузне, будто в огромной шкатулке, обтянутой черным бархатом, таинственно мерцали драгоценности. Это его руки выгладили каждый завиток, выласкали каждый отблеск, это его чуткие пальцы согревали безмолвные грани камней, уча их молчание дышать, любить, страдать… Неяркие, тихие переливы серебра хранили все счастье любви, вся горечь любви пряталась под узорчатой чернью. Тьмою ли это рождено или Светом, добром или злом? Сам Манве не сможет ответить — не посмеет.

Нет Света и нет Тьмы, и добра нет, и зла. Есть только Созидание и Разрушение. Нет Героя и нет Врага, есть только великая вечная война Творцов — чтобы создать одно, нужно разрушить другое. Созидающими всегда были только любящие. Огонь любви и огонь гнева горят на именах всех вещей.

Фили не знал, сколько он так простоял, оглушенный внезапно открывшейся ему сутью и смыслом бытия. Было даже где-то обидно: решение загадки, мучившей его с детства, оказалось таким простым! Вся трагедия мироздания уместилась в постулат об арбузе и свином хрящике. Боги, не гневайтесь все одновременно, станьте хотя бы в очередь!

Дверь, словно живая, долбанула в спину, да так, что Фили отлетел вперед на несколько шагов. Боги не вняли мольбам и в наказание за вольномыслие послали Торина. Венценосный дядя стоял на пороге, занимая своим величием почти весь дверной проем. Обвал или потоп были бы куда гуманнее…

Торин стоял на пороге и молча озирался, а Фили отчаянно пожалел, что не упрятал свои поделки подальше от чужих глаз. Таких отъявленных критиканов, как эреборские синегорцы, свет не видывал со времен донаугламировых. То ли уязвленное самолюбие изгнанников передавалось из поколения в поколение с материнским молоком, то ли слава исключительно добывающей и ничего не создающей ветви гномьего рода стояла поперек горла и претила просто любоваться прекрасным… Вот сейчас Торин деловито общупает каждую брошку и каждое колечко, посмотрит на свет огранку камней, скептически скривится и влепит. По самое не балуйся. И что-то вроде: «Неплохо, кто бы мог подумать?» — будет самым лестным. А вернее всего разразится нравоучением о том, что вместо безуспешных и нерезультативных занятий всякой мурой лучше бы вникал в дела государственные и проникался заботой о судьбе народа.

Горло сдавило внезапной злостью, и, когда Торин шагнул к верстаку, Фили едва сдержался, чтобы не ринуться наперерез дяде с воплем: «Не трожь!» Но тот не собирался ничего трогать. Во всяком случае, без разрешения. Он низко склонился над одним из зарукавьев — паутинчато-тонкая филигрань, легкая дымка полупрозрачной финифти — и глядел, глядел… кажется, даже дыхание затаил. А когда, наконец, выпрямился, глубоко вздохнул и вымолвил:

— Если бы я так умел, плевать мне было бы на Эребор.

Фили едва не сел там же, где стоял. Похвала? Торин и похвала? Где-то далеко определенно сдохло что-то большое. Смауг, наверное. Вот Кили расстроится…

— Если ты знаешь кого-то, кто мог бы занять трон, кроме тебя — скажи, и он будет королем. Клянусь.

Ну, точно, у дядюшки поехала крыша. Вот и что ему на это ответить?

— Ага, не знаешь. Вот и я не знаю.

Можно подумать, он ждал ответа. Как бы не так — он ждал отсутствия ответа.

— У меня было много неудач. Гораздо больше, чем успехов. Но ты — моя самая великолепная неудача.

Чудес на свете не бывает. Однозначно. Сейчас Торин даже свою похвалу превратит в укор.

— Я пытался воспитать из тебя короля. А мечты короля не должны идти дальше освоения новых территорий, установления прочных торговых связей и обогащения казны. В сущности, кто такой король? Кастелян! Заключил договор на годовую поставку хлеба — радуешься. Превысили план добычи меди на полтонны — гордишься. Но иногда я думаю — разве Эру создал Арду в целях расширения статей дохода? Ауле создавал первых гномов ради увеличения количества подданных? Валар, пожалуй, всегда были самыми отъявленными мечтателями. Может, потому я хреновый король — не мечтаю дальше Эребора.

Фили едва сдержал желание закрыть обеими руками глаза — чтоб не вылезли из орбит.

— За всю свою жизнь я не создал ничего толкового. Не королевское это дело — кайлом махать. Не положено королю мечтать в эту сторону, король не обязан быть великим мастером — так меня учили, и я научился. Теперь я рад, что мне не удалось сделать из тебя такого же болвана.

Нет, одной рукой держать глаза, а другой — челюсть. Иначе упадет.

— Бабьи цацки, может, и не самое солидное ремесло, но ты погляди, — Торин обвел рукой кузню, — в каждой из них — маленькая Арда. Как знать, может, именно тебе суждено стать величайшим из подземных королей.

Помолчали. Фили от того, что ему нечего было сказать, а Торин, видимо, сказал все, что мог. Но Торин, как бы ни прибеднялся, был все-таки далеко не плохим королем, а потому весьма грамотно закрепил успех: не дав ошарашенному племяннику опомниться, он заявил, что Эру сотворил пиво, Манве создал кружку, а Ауле — гномов, чтобы первые два изобретения не пропали даром.

Ну, а поскольку Эру создал пиво крепким, кружки Манве создал большими, а Ауле гномов — выносливыми, все опасения за последствия такого сочетания имеют обыкновение исчезать после третьей пинты. На пятой пинте пропадает здравомыслие, на десятой дезертирует равновесие. На каком счету улетучивается память, никто никогда не мог запомнить, и Фили не стал исключением: как он добрался до своей постели, было для него загадкой.

От задушевной беседы с Торином осталось странное и неприятное чувство тревоги, тем более беспокоящее, что Фили напрочь не помнил, о чем говорили и до чего договорились. Заснул он с четким ощущением того, что Торин — неимоверно хитрый жук и явно на что-то его развел. Понять бы еще, на что…


* * *


Он шел на ее плач, как идут на свет с завязанными глазами. Как слепой, спотыкался, налетал на стены и углы. Под ногами то похрустывало, то почавкивало, спертый воздух попахивал плесенью и отчаянием. Он шел наугад и молился только об одном — успеть найти ее, не проснуться до встречи с ней. Холод пробирал до костей, он поскользнулся и понял: лед. Затрещало, ноги по щиколотку погрузились в воду. Скорей, скорей!

Острые твердые льдины бились о голени, когда он пробирался отмелями подземного озера. Откуда-то он знал: на озере есть островок… Внезапно вздыбившаяся черная волна вынесла его на холодный каменистый берег, и сдавленные прерывистые вздохи раздались совсем рядом.

Фили поднял взгляд и увидел ее. Неясной, изломанной, полупрозрачной дымкой, легким туманцем, облачком мучительной боли над открытой раной он увидел ее. Дрожащая и зыбкая, она тянулась к нему с немой мольбой о спасении. Фили рванулся к ней, обдирая кожу о сгустившийся липкий воздух, почти коснулся пальцами ее призрачной тонкой руки… крупная слеза, светлая и прозрачная, как горный хрусталь, скатилась по мертвенно-бледной щеке, упала прямо ему в ладонь и ожгла, как раскаленный уголь.

Фили вскрикнул и проснулся.

«Ашхадель…»

Кажется, это был первый раз, когда он произнес ее имя вслух. А потом натурально взвыл и покатился с кровати, зажимая полыхающую нестерпимой болью ладонь. Впрочем, от прыжков и воплей легче не становилось.

Титаническим усилием Фили заставил себя остановиться, заткнуться и поглядеть, что сталось с рукой. Крови почти не было, но в самом центре ладони зияла круглая, словно выжженная, рана. Как раз в том месте, куда во сне упала слеза…

Мысль о лекаре мелькнула и пропала. В последний раз у лекаря Фили был лет двадцать назад по поводу ушибленного молотком пальца. Ушиб благополучно залечили, но вот сумасшествие врачеватель тогда явно пропустил. Потому что Фили показалось, будто в ране что-то блеснуло. Кроме как сумасшествием это объяснить было трудно.

Однако же что-то определенно блестело. Фили поднес ладонь к свету, несколько раз, превозмогая боль, сжал и разжал кулак, надавил на кожу вокруг раны… И тогда из живой плоти, как из чашечки-закрепки, выглянул камень.

Его оказалось легко подцепить пальцами и очистить от запекшейся крови краем рубахи. Алмаз. Крупный, карата на три. На просвет даже без трещин и сколов, почти правильной округлой формы.

Фили облизал пересохшие губы, непонятно чему рассмеялся и в первый раз в жизни упал в обморок.


* * *


Очнулся он, что характерно, опять от боли. И, что еще характернее, продолжал сжимать в кулаке алмаз, будто пытаясь запихнуть его обратно и забыть о нем, как о страшном сне. А заодно и о самом страшном сне, Торине, Эреборе, драконах, королях, капусте… об Ашхадели.

Но алмаз был холоден и реален каждой своей гранью. Голова оказалась на удивление ясной, и в ней, как бриллианты, сверкали мысли: о Торине, Эреборе, драконах, королях… Боль была острая, но терпимая, сон был страшен, но уже далек, и только дырка в ладони осталась близкой и забыть о себе не позволяла. Зато помогла забыть о голоде, и Фили предпочел пренебречь завтраком ради решения более насущных проблем. Слава Ауле, каждый уважающий себя кузнец хранит рядом с горном набор средств на всякий кузнечный случай — ожогов, ушибов, порезов, вывихов и очередной Дориатской резни. Как кузнеца Фили начал уважать себя совсем недавно, но «етитским ящиком» обзавестись успел.

Пока он промывал рану, накладывал мази и повязки, бриллиантики мыслей все посверкивали, перемигиваясь с алмазом на верстаке. Например, Фили вдруг отчетливо вспомнил, о чем вещал ему Торин, полоща усы в пиве: венценосный дядя просил исполнить его мечту и дать ему дойти до Эребора. Естественно, в его понимании, помочь Фили мог только одним способом — с радостью и энтузиазмом принять корону Эред Луина и отпустить дядю за мечтой со спокойным сердцем. И, судя по всему, Торин добился от племянничка клятв не клятв, но определенных обещаний. По сравнению с материализовавшимся в теле драгоценном камнем это, конечно, мелочи жизни, но вкупе с ним — большая гадость.

Кстати, о камне. Откуда он взялся — это отдельный вопрос, с наскоку не решаемый. Единственное, в чем можно быть уверенным, так это в том, что извлечение алмазов прямо из рук или других частей тела суть предприятие исключительно выгодное в смысле хозяйственном, но совершенно не вдохновляющее. Оценка алмаза — занятие гораздо более увлекательное, чем разгадывание снов и выяснение причин его столь необычного появления. Тем более что оценить камень с минимальной погрешностью может любой мало-мальски образованный гном.

В хозяйстве Фили нашелся и специально выбеленный пергамент, и особый светильник, и лупа с нужным увеличением. Ювелирных весов, правда, не оказалось, но опять же — нормальный гном, получивший приличное воспитание, узнает соотношения диаметра и веса драгоценных камней раньше, чем руны кирта.

Едва принявшись исследовать алмаз, он тут же забыл об оценках и цифрах: мерить ценность такого сокровища деньгами было бы просто кощунством. Крупный, пожалуй, даже больше трех карат весом, каплевидной формы камень безупречной чистоты словно специально был создан для огранки, оставалось лишь немного отполировать да проверить соблюдение углов наклона граней. Впрочем, Фили был почти уверен, что пропорции будут идеальны: ни малейших отклонений оси симметрии калетты и рундист совершенно ровен по всему диаметру алмаза. В отраженных от граней лучах света можно было купаться, а то и утонуть. Всего пятьдесят семь плоскостей, а сколько сияния!

Фили положил голову на руки, не отрывая взгляда от камня. Страх и тревога уходили, утихала боль в ладони. Его любовь с ясновидящими глазами услышала его тоску, где бы она ни была, и подала знак. Кем бы ни была та, кого он звал Ашхаделью, глупо было бы думать, что она пришлет записку. Силы майар велики и смертным неведомы — как знать, не обернется ли гибелью поцелуй... А боль… ничто в жизни не дается без боли. Небольшой ожог — крохотная цена за право быть незабытым.

В роскошных переливах камня плавилась и рассеивалась реальность. А потом из его граней тонким муаровым узором сплелся ясный силуэт.

«Мастер, мой Мастер…»

Ашхадель стояла перед ним и протягивала ладони, полные бриллиантов.


* * *


Когда Фили плавно вынырнул из полудремы, день был в самом разгаре. Зевнул, вяло огляделся, потянулся. Вот жизнь пошла — то спишь, то в обморок падаешь. Прямо не гном, а эльфийская барышня. Правда, с истинно гномским аппетитом. Вот натурально олифанта бы съел!

Но олифанты нонеча были дефицитом в Синих Горах. Или по обеденному гномскому этикету олифантятина считалась дурным тоном. Во всяком случае, на кусок мяса и кружку пива рассчитывать можно было смело, поэтому Фили не мешкая покинул кузню и направился к мясу и пиву, предварительно упрятав алмаз в тайник. Все свои, как говорится, но гном гному — гном.

Гномская жизнь всегда была строго регламентирована: дисциплина — залог выживания. Поэтому пропустил трапезу — пеняй на себя, а не пропустил — лопай, пока не лопнешь, в следующий раз к еде допустят строго по расписанию.

И Дурин знает, как часто вспыхивали бы в гномских селениях бунты голодных забойщиков, но кухни — слава Ауле! — всегда были вотчиной женщин. С одной стороны, это причиняло определенные неудобства: попробуй-ка сунуть нос в чугунок или сцапать кусок мяса из жаровни — в лучшем случае, захлещут мокрыми полотенцами до полной потери собственного достоинства. Оно, конечно, правильно: не твое хозяйство, не лезь и не командуй, а жрать будешь, когда положено, и то, что положено. И чавкать не забывай погромче и нахваливать повеселее, не то разобидятся стряпухи и в следующий раз такую бурду на стол поставят, что все потроха в узел завяжутся. Но с другой стороны, какая нормальная баба откажет в куске пирога уставшему после работы шахтеру или каменщику? И ребенку сопливому, которые вечно голодные шастают, какая тетка вкусного кусочка не подсунет?

Фили помнил, как в детстве постоянно отирался на Большой кухне. Там заведовала бабка Норна, строгая и сварливая, как комендант осажденной крепости. Бывало, только сунься в ее владения — словит за шкирку, откостерит на все лады, да и отпустит с полными карманами теплых лепешек и сушеных яблок. А однажды Фили застал на Большой кухне самого Торина. Притулившись в дальнем углу за хлебной печью, Король-под-Горой воровато уписывал какой-то ломоть, запивая водой прямо из ковшика. Дядя и племянник молча и многозначительно посмотрели друг на друга и сделали вид, что ничего не видели.

И гораздо позже, будучи уже взрослым, Фили не раз наведывался к бабке Норне, получал порцию ругательств и пару лепешек со шматом холодного мяса и пригоршней неизменных сушеных яблок.

Кухня обдала влажным жаром и целым букетом умопомрачительных запахов. В клубах пара от кастрюль и дыма от жаровен и мангалов метались туда и сюда раскрасневшиеся кухарки. Фили в который раз поразился удивительной слаженности и четкости их движений: они ловко лавировали среди кухонной утвари, не сталкиваясь, не мешая друг другу и не споря из-за кастрюль, столов и ножиков. Здесь кипела работа, такая же тяжкая и ответственная, как в забое или у плавильных печей.

Едва ступив за порог, Фили нарушил этот строго упорядоченный хаос и тут же оказался облит каким-то соусом и обсыпан мукой. Рядом кто-то звонко рассмеялся:

— Ой, девочки, а давайте мы его в печку сунем! В такой панировке мигом подрумянится!

Фили с удовольствием захохотал в ответ и даже попытался ущипнуть кого-то из стряпух за задницу, хотя и понимал, что в ответ получит по морде полотенцем. Но надо же ошалевшим от жары и вечной круговерти кухаркам как-то развлекаться! Они, небось, за день если пару раз присядут, так только на горшок. К тому же им, кухаркам, все равно, кто к ним пожаловал — принц или простой камнетес. Все еду едят, а на диете из одного воздуха еще ни один принц не выживал.

Так, со смешками и подмигиваниями, с театральным ойканьем Фили добрался до каморки бабки Норны.

Увидев его, бабка тотчас насупила брови и встопорщила седые баки:

— С чем пожаловал?

— Отдарить пришел, бабушка, за доброту, за ласку, — Фили поклонился и вытянул из кармана серебряную цепочку. Толстенькую, замысловатого плетения, с двумя карабинами. Для ключей. Сколько он себя помнил, бабка Норна таскала тяжеленную связку ключей от кладовых на обычной кожаном шнурке, который почти весь состоял из узелков, потому что постоянно рвался.

Бабка долго перебирала цепочку дрожащими от старости пальцами. Гладила каждое звенышко, прислушивалась к шуршанию, присматривалась к блеску. А когда подняла голову, ее водянисто-серые глазки влажно блестели, и улыбалась, кажется, каждая ее морщинка. Фили вдруг подумал: а кто-нибудь когда-нибудь благодарил бабку Норну за ее сварливую безотказность? Ведь он сам, великовозрастный болван, додумался до этого только теперь.

Впрочем, бабка Норна тут же стала привычной бабкой Норной, сурово нахмурилась и прокаркала:

— Небось, жрать клянчить будешь?

Фили смущенно улыбнулся.

— Вот же спасу от вас нет, халтурщики, оглоеды, захребетники, нахлебники…

Бабка тяжело поднялась и направилась к двери — отдать распоряжение на кухню, но вернулась от самого порога, забрала цепочку и принялась возиться, отвязывая ключи от ветхого ремешка.

— Дай помогу, бабушка…

Норна только шлепнула его по руке:

— Ай тебя, кромешник, безобразник, колобродник, ухорез, охаверник…

Наконец она управилась, гордо оглядела результат и прошествовала в кухню, для пущей солидности бряцая ключами. А ведь раньше она всегда прятала связку в карман телогрейки…

Скоро раздались бабкины трескучие вопли:

— Лодырницы, пиявки, разгильдяйки, заворотницы, ротозейки…

Фили усмехнулся в усы и вышел следом за бабкой Норной — на свое привычное место за хлебной печью. Когда он увидел там Кили с набитым ртом, то почти даже не удивился.

Брат, даром что был при еде, выглядел как в воду опущенный. Буквально. Кили был вымокший до нитки, а под скамью, на которой он сидел, натекла изрядная лужа.

— Ты откуда такой… некрасивый?

— С-под Красногорки, вестимо, — прошамкал Кили, громко проглотил кусок и потянулся за кружкой. — Там такое море разливанное…

Если что-то еще Кили говорил, оно потонуло в жевании. Если что-то еще Фили интересовало, то оно мигом перестало быть интересным. И к еде, принесенной бойкими подчиненными бабки Норны, потянулся чисто машинально — уж очень был голоден.

— Похоже, при обвале вскрылась водяная жила. Все залило, вода ледяная, от самых корней, а глубину мы даже не промерили, лота не хватило.

Фили жевал, не очень понимая, что жует, и не чувствуя вкуса.

— Щас вот будем решать, что делать. Там кое-кто сразу заорал, давайте откачивать, мол, в сток на Змеиной горе. А я говорю, если там жилу пробило, то вместо озера получим фонтан и обрушение кровли. Нырять надо, смотреть, где оно там… Ты куда? А есть?

Но Фили уже не слышал. Он со всех ног мчался под Красногорку.


* * *


В полуразрушенных штольнях Красногорки, как черная болотная вода, стояла темень — глаз коли, но Фили и не нужно было хорошо видеть. Он прошел этот путь однажды, во сне, и сейчас бежал почти вслепую, да с такой скоростью, что влетел в озеро по пояс. От холодной воды моментально свело ноги, но он упорно лез вперед вдоль правого берега, раздраженно отпихивая настырные острые льдины.

Вот он, тот остров. Не остров, груда бесформенных глыб и окаменевших сталагмитов. Фили всполз по скользким камням, едва чувствуя ноги и руки. Зубы стучали так, что грозили раскрошиться.

Еще даже не оглядевшись, он понял, что ее здесь нет, и в бессилии ткнулся лбом в кусок гранита. Яркий мимолетный отблеск заставил поднять голову. Там, в крохотной расщелинке между камнями, лежал крупный каплевидный алмаз. Чуть подальше еще один. И еще… А там, где торчала, как сломанный зуб, высокая черная скала, их была целая россыпь.

Отказавшись что-либо понимать, Фили привалился к черной скале и онемевшими пальцами перебирал слезы Ашхадели.


* * *


Горячка скрутила его почти сразу после возвращения из Красногорки. Он успел рассмотреть каждый алмаз, вдоволь налюбоваться ими, упрятать камни в тайник, переодеться… к ужину Фили уже лежал полотенцем и бредил.

Дис и Кили дежурили при нем неотлучно, регулярно наведывался Торин и рычал на лекарей, лекари качали головами и разводили руками, хотя король был страшен в гневе. Будь Фили в состоянии соображать, он непременно задался бы вопросом, что больше злит дядю — бессилие костоправов или угроза переноса даты выступления в поход.

Но Фили в лихорадке смотрел в ясновидящие глаза и любовался переливами алмазов в призрачных ладонях. Его слух терзали плач Ашхадели и громовой голос Торина: «Помоги мне исполнить мечту всей моей жизни! Дай мне дойти до Эребора!» И чем громче вещал Торин, тем пронзительнее стенала его любовь с ясновидящими глазами, а блеск драгоценных камней слепил до боли.

Так прошло три дня. К вечеру четвертых суток Фили приоткрыл воспаленные глаза и попытался попросить воды, но голос не повиновался. Преодолевая слабость, Фили приподнялся на локте, чтобы выяснить, есть ли тут вообще кого попросить о помощи, и увидел Кили. Но обращаться к брату было бесполезно: тот вжался в стенку, побелев от ужаса, и выпученными глазами глядел куда-то мимо. Фили проследил его взгляд и примерз к постели: прямо над ним висела, плавно колыхаясь и трепеща, огромная тень.

Это была летучая мышь. Простершись над кроватью, укрыв его крыльями, словно пологом, тень смотрела на него ясновидящими глазами. Фили вздохнул легко и благодарно: она здесь, она не покинула его, она явилась помочь. Тень издала ответный вздох, и в еле слышном шелесте он уловил:

— Мастер, мой Мастер.

Фили с улыбкой покачал головой. Нет, летучая мышь — совсем не подходящий образ для той, что дарует счастье созидания. Тень покачнулась, смазалась, смешалась с окружающим полумраком… Заструился черный шелк, сверкнул пламенный рубин, упали на белоснежные плечи тугие смоляные кудри. Фили протянул руку, и на его запястье легли тонкие, светлые, нежные пальцы. Легкая прохладная ладонь отерла покрытое испариной лицо, а губы, прикоснувшиеся к его губам, были удивительно теплы.

— Все тебе, мой Мастер, все твое, все силы мира тебе отдаю…

Тень коротко взглянула на Кили, и тот в своем углу зажмурился и медленно сполз на пол, ударившись обо что-то локтем. Но Фили уже ничего не слышал. Он спал крепким, глубоким сном выздоравливающего и во сне прижимался щекой к узкой светлой ладони.


* * *


Когда Кили открыл глаза, ни летучей мыши, ни призрачной эльфийки не было и в помине, Фили дышал ровно и спокойно, а на полу валялась расколотая кружка.

Приснилось, решил Кили. Трое суток толком не спал, переживал, вот и лезет всякий кошмарик. Точно, приснилось. Ну не наяву же было!


* * *


Проснувшись, Фили почувствовал себя совсем здоровым, как будто и впрямь все силы мира вошли в тело и бурлили теперь в крови. Он с наслаждением стянул пропотевшую рубаху, хрустнул плечами, потянулся, распрямляя спину, крякнул и выпрыгнул из постели. Больше всего на свете ему хотелось вымыться, счистить с себя вместе с грязью и потом остатки болезни.

Воду, ясное дело, никто не грел, но по сравнению с полузамерзшим подземным озером она казалась теплой, как молоко. Фили плескался в огромной лохани и едва не повизгивал от удовольствия. А впрочем, можно было верещать хоть в полный голос, все равно рядом никого не было. Фили верещать не умел, но в удовольствии поорать любимую песню Двалина не смог себе отказать.

— В Средиземье есть гора

Самая высокая,

А под нею есть нора

Самая глубокая…

Мория, Мория,

Джанджахарья Мория,

Сумбарабусбабарум,

Казад-квентум, Казад-Дум!

А алмазы в Мории самые большие,

А балроги в Мории самые крутые,

Мория, Мория…

Фили так разухарился, что легкий скрип двери и не услышал бы, если б не набрал в грудь воздуха для следующего куплета. Он даже не сразу понял, что это за звук, потому что двери у гномов вообще-то не скрипят, даже у самых нерадивых и криворуких. Сначала решил — мышь, и тут же сообразил, что мыши в Синих Горах кончились еще раньше, чем полезные ископаемые и дружба народов. Фили приподнялся посмотреть, что же там скрипит…

— Ой!

От звонкого визга заложило уши. Фили поскользнулся и бухнулся обратно в лохань, выплеснув добрую половину воды. Глаза тут же защипало от мыльной пены, но цветастый край крытой шелком шубки он заметить успел. В одну секунду он успел подумать о том, что такие шубы носят знатные синегорские дамы, что какого тролля тут забыла знатная синегорская дама, что знатная синегорская дама вообще-то должна быть обучена стучать, прежде чем войти, и что он сам вообще-то несколько не одет и даже где-то мокр. Единственное, о чем он подумать не успел, так это о нелепости происходящего.

Разноцветная шубка замерла у двери. Фили проморгался, отфыркался, пригляделся и чуть опять не рухнул в воду, потому что такие узоры — красно-золотые звери на черном фоне — принадлежали колену Дейна. Женщины рода Трора считали узорчатые одежды безвкусицей, а ношение шуб мехом внутрь — плебейством. Два и два сложились моментально: ну какая еще знатная дама из рода Дейна может иметь хоть какой-то интерес в личных покоях наследника Королевства-под-Горой?

— Досточтимая Оск, — Фили машинально наклонил голову и ткнулся носом в мыльную воду.

Соблюдать церемониал, сидя нагишом в ванне, — что может быть глупее?

— Достопочтенный сын Фрости… — только соблюдать церемониал, стоя спиной к собеседнику, который сидит нагишом в ванне.

Под шумок — то есть, под неловкое молчание, — Фили потянулся за полотенцем. Оно лежало далеко, но чистая одежда еще дальше. Лохань опасно накренилась… Нет, хорош конфузиться.

— Может быть, досточтимая соблаговолит отложить свой визит? До более подходящего случая.

Досточтимая молча, спиной вперед, просеменила к кровати, подхватила с нее простынь и протянула Фили, едва не закрывая ладонью глаза. Не соблаговолит, понял он. Мало того, что заявилась к чужому мужчине одна, — застала его голым, в ванне, и уходить не собирается, какое там приносить сообразные извинения. Доселе Фили думал об Оск гораздо лучше. Торин уверен, что именно ее хочет навязать наследнику в супруги? Хорошая жена — благословение Дурина, а жена, которая с девичества не считается приличиями?

Недавно он всерьез решил, что спятил? Нет, настоящее безумие — вот оно! Фили в необъяснимой досаде рванул к себе простыню, да так, что затрещала ткань, а Оск тихонько ойкнула, вылез из ванны и кое-как замотался — срам прикрыт, и ладно. Об пол что-то звякнуло. Фили посмотрел под ноги — там в луже натекшей с него воды лежала серебряная фибула с отломанной заколкой. Видимо, зацепилась за край простыни…

Оск стыдливо запахнула на необъятной груди шубку. Фили поднял фибулу, покрутил — нет, так не починить, отломалось с мясом, тут если только паять… Он вздохнул и принялся копаться в ворохе собственной одежды. Хорош он будет, если позволит девице выйти из его комнат в распахнутой шубе. Ему-то что, а вот о ней сложится вполне определенное мнение, несмотря на скорое замужество.

И пока он копался, неуважительно повернувшись к ней задом, Оск начала говорить. Сбивчиво, тихо, но решительно и быстро она говорила о том, как уважает досточтимого сына Фрости, как любит свою семью и как глубоко чтит свой долг, но сердце ее принадлежит другому, и женская честь не позволяет ей молчаливым согласием ввергнуть досточтимого в беды и горести несчастливого брака — разве принесет счастье брак, в котором жена не принадлежит душой мужу? Говорила, что такой поступок с ее стороны был бы унизителен для высокородного наследника, и просила проявить милосердие к ее незавидной судьбе, отказавшись от не сулящего ничего хорошего династического брака. Если же он окажется столь жесток, что отклонит ее просьбу, то через месяц, в день принесения даров, она откажется от подарка, как бы роскошен он ни был, и тогда позор ждет не только ее.

Все время этой речи Фили машинально перебирал одежду в поисках подходящей заколки, а чувствовал себя при этом так, будто снова оказался по шею в ледяном озере Красногорки. Металлический кругляшок толкнулся в ладонь как раз тогда, когда Оск произнесла последнюю фразу и судорожно выдохнула. Бедная, это ж сколько она репетировала и собиралась с духом! Бедные они оба, но Оск об этом не знает.

Фили повернулся к ней, держа в одной руке сломанную фибулу, в другой свою, целую. Простыня сползла с пояса и грозила вот сейчас свалиться совсем, но Оск не обращала внимания — она с отчаянной надеждой смотрела только ему в глаза. И все сразу поняла, как только Фили отвел взгляд.

Ответить было трудно. Фили никогда не умел толкать речи и сейчас, в отличие от Оск, порепетировать не успел. Но ответить было нужно, ведь Оск знала и понимала не все.

— Ваше сердце занято другим… мое, поверьте, тоже не свободно. Но кого здесь волнуют наши сердца? Ваш батюшка отдал бы вас в жены даже хромому, кривому, безрукому и слабоумному, если бы это сулило ему власть и выгоду.

Оск возмущенно зарделась и приоткрыла рот, чтобы что-то возразить, но Фили не дал ей вымолвить и слова.

— Не сомневайтесь, мой дядя скормил бы меня по кусочкам балрогу, если бы ему пообещали за это возвращение короны Эребора. Я не властен что-либо изменить.

И Оск опять все поняла, объяснять дальше не понадобилось. Взгляд ее стал печальным и спокойным — ни слез, ни причитаний, ни криков, только губы слегка задрожали. Пальчики, стискивавшие полы шубы, разжались, руки бессильно повисли.

— Что же нам теперь делать? — безнадежно прошептала она.

Великий Дурин, ну почему им не суждено любить друг друга?! Только теперь Фили понял выбор Торина: смелая, решительная, смышленая и умеющая держать себя в руках королева — залог успешного правления короля. А Оск на поверку оказалась именно такой.

— Помочь друг другу пережить это. Больше никто не поможет.

Булавка фибулы слегка царапнула ладонь. Да, у Оск же застежка сломалась. Фили осторожно, кончиками пальцев сдвинул края расписной шубки и заколол их фибулой.

— Вот, возьми. Твою я починю и верну.

Оск безучастно смотрела в сторону. Потом вдруг качнулась вперед и прижалась лбом к его груди.

— За что нам… такое?

Фили машинально погладил ее по голове:

— Не знаю. Видать, зачем-то надо… — внезапная мысль заставила взять Оск за плечи, отстранить от себя и заглянуть в глаза. — Ты только не вздумай!..

Она снова поняла. Вымученно улыбнулась:

— Нет. Мертвые любить не умеют.

Фили задохнулся от жалости и стыда. Исстрадался, видите ли, по призраку темной майа! Ишь, высокие чувства! Оск — вот у кого беда, живая, не придуманная! Ауле милостивый, куда ж ты смотришь…

Оск высвободилась из его рук, утерла глаза — не удержалась все-таки, всплакнула — и пошла к двери чинным неспешным шагом. Она уже шагнула за порог, когда Фили снова ее окликнул:

— Только отцу не говори, слышишь? Посадит под семь замков!

Она обернулась, и в ее враз расширившихся глазах были боль, изумление и благодарность.

— Какой ты… Мне бы брата такого. Тогда моя любовь к мужчине не мешала бы мне всем сердцем любить тебя.

Отличная была бы королева. И дети у нее будут отличные. Только ей что в королевы — что в петлю. А ему, смертному гному, свет не мил без неупокоенного развоплощенного духа темной майа. Не по чину любовь, не по силам молот выбрал.

И вот это — устройство Арды, совершенная песня Эру.


* * *


Серебряная бляшка с отломанной булавкой неприкаянно валялась на верстаке. Надо починить, но всякий раз, когда Фили собирался приняться за нее, на руки будто навешивали по тяжеленному камню. Начавшийся так дико и больно день заканчивался глухо, долго и уныло. И вот уже полночь близится, а покоя нет как нет.

Фили помнил, как Оск прижалась лбом к его груди. Ему вовсе не было неприятно, нет. Ему было никак. Сердце не екнуло, тело не отозвалось на близость молодой привлекательной женщины. А ведь одно только предчувствие появления Ашхадели заставляло его дрожать и задыхаться от вожделения, самое ожидание ее прикосновения доводило до исступленного восторга.

Видно, и правда, сердцу не прикажешь. Сердце желало света ее ясновидящих глаз, руки жаждали прохлады ее тонкого тела, еще не стерлось с губ ощущение ее поцелуя. Фили зажмурился и скрипнул зубами, давя стон: так реально вдруг представил себе сползающую с беломраморного плеча черную переливчатую ткань, светлые очертания груди и, как наяву, почувствовал ее головокружительный запах.

Он непроизвольно втянул ноздрями воздух… и тут на его опущенные веки легко легли тонкие прохладные пальцы. Мазнули по лицу тугие пряди волос, дыхание обдало ухо:

— Мастер… мой Мастер…

Едва понимая, что делает, Фили с рычанием сцапал ее, рванул к себе — и тут же разжал руки, потому что Ашхадель не растворилась и никуда не исчезла. Она коротко ахнула, а под его ладонями была живая плоть, настоящая, теплая, мягкая и невероятно нежная. Великий Ауле…

И губы ее, прильнувшие к его губам, тоже были мягкими, нежными и теплыми, а скользнувший в рот язычок — горячим и влажным. Он положил руку на ее затылок, не давая отстраниться — пальцы блаженно опустились в волны темных волос.

Да пропади оно все пропадом, будь что будет!

Он не хотел спешить, но надо было успеть, успеть во что бы то ни стало насладиться ею всей, всем этим шелком и бархатом, и медом, и огнем ее тела. Поначалу он все боялся открыть глаза, а когда все же открыл, то забыл, что ими надо смотреть. Какая она была упругая и податливая, как льнула и ласкалась, как металась и билась под ним, каким неземным наслаждением звучал каждый ее вскрик и стон! Шквалы оглушающей страсти сменялись волнами исступленной нежности, и тогда на ее теле не оставалось ни одного местечка, к которому Фили не прикоснулся бы губами. А она гладила его спину, шептала что-то неразборчивое и пару раз протестующе охнула, когда его усы щекотали нежную кожу… Казалось, время изменило ход и теперь мчалось втрое быстрее, и Фили все было мало — каждую секунду он боялся, что она исчезнет.

Но его Ашхадель была с ним в эту ночь.

В эту ночь она принадлежала ему.


* * *


Фили проснулся от холода и даже не сразу понял, где он. Оказалось, в мастерской. На полу. На кучке смятой одежды. Нагишом. Воспоминание о прошедшей ночи сверкнуло отблеском алмаза и вышибло из груди слабый стон: откуда-то Фили понял, что Ашхадель нескоро теперь вернется к нему. Но, великий Ауле, какая это была ночь! Теперь и умереть не жалко!

В голове осталась холодная ясность, в душе — радость и покой, а в теле столько сил, что, кажется, Одинокую гору смог бы сдвинуть с места.

Ничто больше не пугало и не мучило, ни предстоящий политический брак, ни бремя управления народом. Все говорят — жизнь тяжело нести. Мы доверчиво тащим все, что нам дают в приданое, слишком много чужих тяжелых слов и ценностей. И пусть даже наши тюки набиты золотом — мы не сбрасываем их, потому что верим, что тогда все наше золото обратится в камень и пыль.

Но восстание и бунт — доблесть раба. Доблесть воина — повиновение, повиновение своей свободной воле, своему добру и своему злу, и все, чего хочет воин, он должен сначала приказать себе. Доблесть воина — мужество, оно побеждает даже головокружение на краю пропасти, а разве смотреть в себя самого — не значит смотреть в пропасть? Мужество забивает даже смерть до смерти.

Метаться, ныть и в минуту опасности прятаться, как крыса, в нору — удел больных и трусов. Кто всегда очень берег себя, под конец хворает от чрезмерной осторожности. Если не будет в жизни больше ни одной лестницы, придется взбираться на собственную голову и выше, через собственное сердце. Теперь все самое нежное в этом сердце должно стать самым суровым.

Чтобы видеть многое, надо перестать смотреть на себя.

И если Оск в самом деле так умна и понимающа, ему удастся растолковать ей. И если она вправду готова любить его, как ласковая и преданная сестра, то вдвоем они справятся. Обязательно справятся, если перестанут жалеть себя и начнут растить любовь — пусть не общую, пусть каждый свою. Любить, слава Дурину, пока еще запретить невозможно.

Фили затянул последний узел на вороте, одернул схваченный ремнем кафтан, поднял руки, чтобы пригладить волосы… и обмер. Сколько он себя помнил, всегда носил четыре косы — по две у каждого виска. Теперь их было больше. Три… четыре… Восемь кос.

Когда будущий правитель готовится взойти на престол, ему заплетают восемь кос в знак готовности принять нелегкий груз ответственности за свой народ. И на церемонии коронации заплетают еще четыре, заплетают туго, до боли, и эти двенадцать кос не расплетают уже никогда — чтобы король ни на миг не забывал, что в ответе за все и за всех.

Сейчас двенадцать кос носил только Торин. По обычаю, перед коронацией нового короля он должен будет расплести их все. А после пусть плетет хоть сто — но не восемь и не двенадцать. И не семь — это привилегия членов Света Старейшин.

Фили провел ладонью по волосам и с улыбкой покачал головой: Ашхадель. Как всегда, знала и понимала о нем то, что он сам начинал понимать гораздо позже. Считай, благословила на царство.

Что-то скажет Торин?


* * *


Торин не сказал ничего. Только глаза его враз засияли гордым торжеством.

Потекли совсем другие дни. Торин не отпускал от себя Фили ни на шаг, спрашивал его мнения по любому, самому незначительному поводу. И всякий раз одобрительно кивал в ответ на его слова: манера племянника решать проблемы явно его устраивала. Политико-дипломатические задачки давались Фили легко. Он с удивлением обнаружил, что, оказывается, небывалых конфликтов не бывает и что-то похожее где-то когда-то с кем-то уже случалось. Тут и помогло детское увлечение летописями и сказаниями — древние предания содержали ответы и подсказки на все вопросы.

Торин сиял как начищенный пятак, и за все время только раз сделал Фили замечание:

— Смотри, он ушел от нас разубежденный, но чувствующий себя виноватым. Где вина — там обида, где обида — там ненависть, а где ненависть — там беда.

Но с предупреждением Торин слегка запоздал: синегорцы успели понять, что будущий правитель колена Трора, вопреки их чаяниям, нравом еще и покруче нынешнего будет. Языком мелет, как кайлом машет, и тролля с два ты ему что возразишь — кругом неправ и еще три меры золота должен останешься. Голос тихий, да взгляд-то тяжелый, что пудовый молот, даром, что молоко еще на усах не обсохло. По слухам, Дейн сам после разговора с наследником схватился за голову и заявил, что с таким соседом у него последний волос поседеет.

Только по одному поводу Торин племянника никак не одобрял: Красногорка. Разверзшееся ледяное озеро преграждало доступ к ценнейшим залежам медного изумруда и, по мнению Торина, следовало его осушить, навести мост и добраться до богатства во что бы то ни стало. Фили спорил до хрипоты и в конце концов в сердцах заявил, что все беды гномов — от исконной гномской алчности, если дядя не хочет этого понимать, пусть вспомнит Морию. Всему свое время, во владениях эреборцев и без Красногорки есть где поковыряться и наковырять много полезного. Торин только руками развел: воспитал на свою голову!

Это Фили убедил Торина выслать разведотряд в отроги Змеиной горы и вести поиск с поверхности — там, где стараниями ветров и сильных дождей осадочная порода пластовалась причудливыми изгибами. Через неделю разведчики вернулись, захлебываясь от восторга, с полными сумами безупречных кристаллов горного хрусталя и дюжиной отличных крупных топазов. Торин едва в пляс не пустился: это вам не медный изумруд, конечно, но на несколько десятков лет о средствах на закупку пищи можно не волноваться.

Фили, конечно, не стал рассказывать дяде, откуда вообразил, что в отрогах можно чем-то поживиться. Что ему будто в ухо нашептало, куда идти и что искать. Он только молча поглаживал след от давнишнего ожога на ладони и еле заметно улыбался в усы. Его любовь с ясновидящими глазами одарила его небывалыми в мире дарами, и этих сокровищ достанет на всю жизнь. В круговерти забот и хлопот сердце тихонечко, тайком тосковало по ней короткими суматошными днями, а длинными бессонными ночами маялось лишенное ее ласки тело.

Но была у него и еще забота: он никак не мог встретиться с Оск. Отбыть к родителям для подготовки к свадьбе она должна только после церемонии принесения даров, так куда она тут подевалась? Фили понимал, конечно, что, скорее всего, его невеста милуется со своим любимым — перед смертью ведь не надышишься. Но хоть пару раз в общей трапезной могла бы появиться, приличия ради и общественного спокойствия для. Если бы она знала, как ей повезло! Ее-то любезный друг уж точно настоящий живой гном из плоти и крови, а не призрак своенравный — хочу приду, хочу не приду.

А еще ему очень хотелось как следует выпить пива с братом. Но Кили был занят не меньше его самого: контроль за подготовкой к походу лег целиком на его плечи. Он заскакивал в трапезную на две минуты, второпях хватал кусок и бывал таков. Отчего-то Фили казалось, брата тяготит что-то посерьезнее, чем ковка кольчуг и заготовка провианта.

Наконец он решил, что к брату-то, в отличие от Оск, может завалиться в любой момент и задать все беспокоящие вопросы. Кили юлить не будет, чай, не эльфийская барышня, захочет ответить — ответит, а не захочет… самое страшное, сунет кулак в морду, так то в первый раз что ли…

Рассудив таким манером, Фили в тот же вечер прихватил две баклаги эля покрепче, что одновременно отшибает мозги и развязывает язык, и направился к брату. С тех пор как они оба доросли до пива, это было обычным делом, вот так вечерами являться друг к другу без предупреждения, и до той поры, как Кили заболел драконоубийствами, а Фили начал видеть ночами Ашхадель.

Он шел быстро, и от того, чтобы по-свойски распахнуть пинком приоткрытую дверь брата, его удержала только баклага, едва не выскользнувшая из-под локтя. Фили остановился, чтобы поудобнее перехватить баклагу, и на свое счастье услышал голоса из-за двери. На счастье, потому что один из этих голосов принадлежал, естественно, Кили, а вот второй…

— …и если мне суждено будет родить сына, чтобы я могла хотя бы надеяться, что этот сын — твой…

Во втором голосе Фили безошибочно узнал Оск.

— Он брат мой…

— Твой брат — самый лучший, самый добрый и честный гном, каких я встречала! Но я не люблю его и никогда не смогу полюбить, пока на свете есть ты.

И уйти бы по-тихому, подслушивать — последнее дело, а его только что назвали честным. Но Фили стоял как обухом огретый и не мог пошевелиться.

— Я могу и не вернуться.

— Ты вернешься. И я тебя дождусь.

Ох, Торин, Торин! Понятно, почему из вереницы девиц на выданье ты выбрал именно Оск, но только ты мог умудриться одним махом сломать судьбу обоим племянникам!

Фили стоял, а предательская баклага все ползла и ползла из-под локтя и выползла. И упала. Громко. И еще забулькала выливающимся пивом. Дверь моментально распахнулась. Кили перевел взгляд с брата на баклагу, потом снова на брата. «Слышал или нет?!» — читалось в его глазах. И что-то в ответном взгляде дало ему понять: слышал. И предостаточно.

Фили отступил на шаг, а Кили вышел за порог и плотно закрыл за собой дверь. Он не отводил глаз и смотрел с отчаянным вызовом, под которым пряталась вина. Где вина — там обида, где обида — там ненависть…

— Я люблю ее! — шепотом крикнул Кили.

Фили поднял баклагу, покачал — отлично, больше половины осталось! — и коротко кивнул в сторону коридора:

— Пойдем, может, ко мне? Не выпроваживать же… Предупреди только, чтоб не беспокоилась.

Самый добрый, самый честный… дурак набитый, и уши холодные!

В своих покоях Фили с облегчением сгрузил баклаги на стол и крепко запер двери — для надежности на засов. Кили стоял посреди комнаты, опустив голову, поникнув плечами и крепко сжав кулаки. Наконец он глухо вымолвил из-за завесы волос:

— Прости, брат, если можешь. Но это сильнее меня.

Фили молча отыскал кружки, разлил пиво. Протянул одну брату — тот принял ее, обеспокоенно глядя из-под бровей. Фили одним махом ополовинил свою, выдохнул, утер усы.

— Мне не за что тебя прощать.

Кили непонимающе моргнул.

— Ты пей, пей, выдохнется.

Кили только пригубил чуть-чуть и снова уставился недоуменно.

— Теперь послушай.

Пока Фили говорил, ошарашенный Кили успел опустошить кружку, налить, выпить и еще раз налить. А когда он закончил и воззрился вопросительно: ну что, понял? — севший было от волнения Кили снова встал и прошептал:

— Воистину, ты король!

Фили кивнул:

— А она — будет королевой. И твоей женой. Она ведь жена тебе?

— Нет. Но свой дар я уже принес. И она его приняла.

Фили отбросил пустую баклагу и откупорил следующую.

— Значитца, так тому и быть.

— Но погоди, как вы…

— Со свечкой стоять никто не будет. Иди к ней, и пусть она будет тебе женой. А я сберегу ее для тебя.

— Я ведь могу и не вернуться…

— Ты вернешься. И мы тебя дождемся.

— А потом? Что потом?

— А потом… я ведь могу и деться куда-нибудь… ушел погулять и не вернулся… ты после меня наследник первый.

— С ума сошел?!

— Сошел. Ты же знаешь, как сходят с ума.

Кили так и ахнул:

— Так ты?..

Фили кивнул и красноречиво потряс опустевшую баклагу.

Братья не сговариваясь поднялись и отправились за ещем. И только на исходе четвертой баклаги изрядно окосевший Кили пристал с расспросами:

— Ну, кто, говори уже! Да ладно тебе, колись!

Эль отшибал мозги как следует.

— Не надо тебе этого знать. Лучше не надо. Все равно не судьба.

— Э, не, брат, что-то ты мутишь. Почему не судьба-то?

А еще эль развязывал язык.

— Потому что у смертных и Единосущных разные пути.

Фили не мог знать, чему Кили был свидетелем в этой самой комнате в день его выздоровления. Он видел только, как брат трудно сглотнул и покачал головой:

— И любишь ты по-королевски…


* * *


Без нее было тяжело всегда, но в эту ночь — просто невыносимо. Не надо было столько пить.

Фили крутился без сна на горячих простынях, пока не сбил их в кучу и не оказался на голом матрасе. Тогда он в раздражении отшвырнул тряпочный ком, вскочил и, спотыкаясь и налетая на все встречные углы, помчался в мастерскую.

Мешочек с заветными алмазами выскользнул из рук, сверкающие камни разлетелись веером, легли щедрой россыпью на верстак, вспыхнули, засияли… Вот и все, что осталось после нее. Только слезы.

Под веками стало больно и горячо. Фили закрыл глаза и с сипом втянул воздух сквозь стиснутые зубы. Ничего, кроме слез, у него не осталось.

Что ж, ему есть чем отдарить. Так отдарить, что обольются слезами сами Синие Горы.

Он сгреб алмазы обратно в мешочек, отложил его в сторону. Локтем смел с верстака все, что на нем было — браслеты, кольца, подвесы, колты обиженно забренчали по полу. Прикрепил под столешницей новый кожаный передник, чтобы не капнуло на колени расплавленным металлом и не разлетелись по всей мастерской осколки камней и кусочки серебра. Методично, неторопливо разложил инструмент: тигельки, фильерные доски, тиски и тисочки, пунзели и щипцы всех форм и размеров, целый арсенал рифелей, надфилей, пилок и напильников, резцов, штихелей… Накрепко прикрутил к столешнице вальцы. Установил маленькую ювелирную наковальню, отобрал самые маленькие и тонкие молоточки. Как следует вычистил мягкой тряпочкой линзы всех трех луп.

Глубоко вдохнул и на несколько мгновений опустил веки. Где ты, любовь моя с ясновидящими глазами? Или ты выплакала их до дна и отдала мне все, что у тебя было — поэтому у меня ничего и нет? Но ты не могла покинуть меня погибать тут одного. Кто украл тебя у меня, что отобрало тебя у меня? Кто ослепил тебя, чтобы ты не видела дороги ко мне? Неужели кому-то оказалось мало твоих принесенных жертв и перенесенных мук, и чья-то злая воля уже выбросила тебя за Грань Арды?

Если так, я заставлю плакать горы в черной скорби о тебе.

Пусть горы заплачут.

И снова он проводил дни и ночи у верстака. Глаза слезились от постоянного напряжения, черные от серебра руки уже не отмывались. Его не беспокоили — по очевидным причинам. Только Кили, встревоженный до глубины души, заглядывал по нескольку раз на дню, всматривался пытливо, вздыхал, ставил на верстак честно выпрошенную у бабки Норны снедь, ждал реакции. Не дожидался, опять вздыхал, качал головой и уходил, чтобы снова вернуться через каких-то три-четыре часа.

Кроме него никто не волновался: близился день принесения даров. Где еще находиться в это время порядочному жениху, как не в своей мастерской? И забывать о еде, воде и собственном имени в такое время ему не только простительно, а почти положено.

Но Кили во время своих коротких визитов видел, что выходит из-под рук брата. И тревожился вдвойне. Он, как любой уважающий себя гном, прекрасно знал историю Наугламира и был твердо уверен: творение Фили принесет в Синие Горы много непокою. Потому что жажда обладания выше чувства прекрасного.

За день до принесения даров Кили привычным порядком вошел в мастерскую с твердым намерением наконец растормошить брата и напомнить об окружающем мире, но на привычном месте, у верстака, его не обнаружил. Фили замер поодаль, обессиленно привалившись к стене, весь в серебряной и алмазной пыли, словно в саване. А на верстаке стоял простой деревянный ларец — не ларец даже, скорее, ящик. Кили шумно и облегченно выдохнул и попытался пошутить:

— Я уж думал, ты там у верстака и умрешь. Поглядеть дашь?

И, не дожидаясь разрешения, взялся за крышку ящика и уже почти поднял ее, когда в спину прилетело тихое и бесцветное:

— Я там и умер.


* * *


Парадный зал в Змеиной горе отделывали лучшие эреборские мастера. Скромный и торжественный, он всем своим убранством должен был демонстрировать смирение перед лицом злой судьбы и благодарность приютившему братскому народу. Отгрохать себе роскошные хоромы на чужой территории было бы несколько неуместно. К тому же, в знак скорби по утраченной отчизне изгнанники взяли за правило умеренность в быту и пище, и так научились довольствоваться относительно малым, что по сравнению с любым гномским родом считались аскетами.

Родня будущих супругов выстроилась друг напротив друга двумя длинными рядами, как две армии перед боем. Войско рода Дейна блистало парчой, золотом и драгоценными каменьями — аж в глазах рябило. Потомки Трора в неизменно темных одеждах и неярких украшениях держались с мрачным достоинством, только Дис позволила себе ради такого большого события надеть шубу из белого песца.

Кили стоял рядом с матерью и нервничал так, будто сам собирался преподнести в подарок невесте… такую вещь. Осознание, что невеста вообще-то его, сидело где-то в уголке памяти — это не было проблемой, хотя могло бы ею быть. А вот подарок принца невесте по всем статьям проблемой быть никак не мог — и был ею. Еще как был! Кили старался не глядеть на Оск, едва не сгибающуюся под тяжестью мехов и драгоценностей — это тоже было намеком: попробуй-ка переплюнь такое роскошество! Невеста отсутствующе глядела перед собой, и только пальцы ее, судорожно стиснувшие край длинного рукава, выдавали страх и отчаяние. Она знала, что задумали Фили и Кили, и согласилась с этим, как с самым разумным в их до смешного неразумной ситуации. Но ждать от юной девицы гранитного спокойствия в такой момент было во всяком случае глупо.

Грянул огромный кожаный барабан, вздрогнули своды зала от самых основ до вершин стрельчатого потолка, в воздухе от стены до стены повисло тугое гудение. Все замерли. Тяжко и медленно раскрылись парадные двери. Казалось, у присутствующих сейчас шеи вытянутся мало не вдвое — так все выглядывали друг из-за друга в нетерпении увидеть, с чем же пришел наследник…

А наследник пришел с простым деревянным ящиком и вошел в зал непринужденно, словно в трапезную. Не утрудился даже не то чтобы принарядиться ради такого случая, а хотя бы просто переодеться — даром, что без ювелирного фартука на шее. Гости со стороны невесты растерянно переглядывались: как это понимать? То ли считать это знаком восхищения богатством и красотой невесты и демонстрацией собственного смирения, — они все тут, в Змеиной горе, повернуты на скромности и вечном трауре по потерянной родине, — то ли свидетельством оскорбительного пренебрежения невестой и ее родней.

В напряженной тишине Фили пересек зал, бережно поставил ящик в шаге от Оск и отступил назад, заложив руки за спину. Кили передернуло от ощущения, что вот сейчас произойдет что-то ужасное, грозное и неотвратимое, и он с трудом подавил желание закрыть руками глаза. Но ящик притягивал взгляд, на него невозможно было не смотреть, как нельзя не думать о горном лихе.

Словно зачарованная, Оск потянулась к крышке… «Не открывай! Не надо!», — зашелся молчаливым воплем Кили и едва не рванулся оттолкнуть ее от ящика… Поздно. Крышка плавно съехала на пол…

По залу прокатился сдавленный вздох. Все огни разом померкли, все золото и каменья вдруг показались тусклыми серыми кусками железа и булыжников. Факелы полыхали вовсю, но в парадном зале стало темно, как в заброшенной штольне. Из ящика струилось сияние, по сравнению с которым все вокруг сделалось убогим, грубым и пошлым.

Там, окутанные нежным соболиным мехом, лежали сокровища, каких не доводилось видеть никому ни на земле, ни под землей со времен Предначальных. Тихо мерцала морозным кружевом диадема, блики благородного серебра переговаривались с отблесками алмазных граней на ажурной фахе, клубилось искристой дымкой напыление над семирядным ожерельем, прозрачными капельками росы подрагивали серьги и таинственно подмигивали искристым перстням…

У Кили захолонуло сердце: и это чудо, это баснословное богатство отдать вот так ни за кружку выдохшегося пива этим чванливым синегорцам?! Он оглянулся вокруг — Торин дышал трудно и часто, не отрывая глаз от волшебного убора, Дис кусала губы и неверными пальцами перебирала кисточки пояса, а в строю напротив буквально пускали слюни и едва не зубами щелкали. Кили чувствовал, как в груди тяжелой удушливой волной поднимается гнев — ишь, глазищи завидущие, руки загребущие! Да чтоб такое — этим дубинам неотесанным досталось?! Он видел, как лица синегорцев мгновенно подернулись ненавистью, как нахмурились брови и загорелись алчностью глаза… Не отдадим, ни за что не отдадим!

Кили сжал кулаки в едва сдерживаемой злобе, жалея, что нет при нем ни меча, ни топора, ни хотя бы дрына. И тут его взгляд споткнулся об Оск: робко, кончиками пальцев она вынула из собольих объятий диадему и надела на голову.

Миг ошарашенного молчания. А потом тут и там поползли тихие, сдавленные смешки, вокруг зафыркали, захрюкали, захихикали… и наконец зал взорвался безудержным хохотом — даже отец невесты сгибался в три погибели, не в силах сдержать неподобающего королю гоготания. А уж эреборцы и вовсе заливались до слез, изнеможенно стонали и держались за животики.

Потому что Оск с диадемой в волосах выглядела, как свинья под роханским чепраком.

Не смеялся только Кили. Он ничего не видел вокруг, кроме удивленных и испуганных глаз Оск — та озиралась в ужасе, будто оказалась среди толпы разъяренных чудовищ. Не видел он, и как Фили с мрачным удовлетворением покивал сам себе, развел руками — дескать, что и требовалось доказать, — развернулся и пошел к дверям, сгорбившись, словно с непосильной ношей на плечах. Милая, умная, ласковая, красавица Оск, за что ей это издевательство?!

Кили одним прыжком преодолел отделявшее его от Оск расстояние, одним махом сшиб с нее диадему, одним движением подхватил невесту на руки и унес прочь от стада ржущих, скулящих, визжащих свиней.


* * *


Фили не помнил, как добрался до своих покоев. Он шел в мастерскую, но делать там уже было нечего — там все было холодно и мертво. Помнил только, как свалило его на постель в полусне-полуобмороке, а на душе было так свистяще пусто, так тяжко и так больно… Он хотел, чтобы горы плакали и тосковали вместе с ним — но горы лишь воспылали алчностью и бесстыдством.

Теперь все равно. Теперь ничто не имеет смысла. Пусть хоть рухнут все горы на свете и высохнут все реки мира. Какая разница — если ее больше нет.

— Мастер… ах, Мастер мой, что же ты наделал…

Фили со стоном ткнулся лицом в подушку: теперь самая память о ней будет ему вечным обвинением в том, что не уберег, не удержал, не сохранил.

Легкие прохладные пальцы коснулись виска, отвели спутанные волосы, и к щеке на мгновение прижались горячие нежные губы. Фили взметнулся с кровати — и Ашхадель, его Ашхадель приникла к груди, черный локон защекотал шею, а руки сами потянулись обнять ее, тонкую, укрыть собой от всего мира и надмирья. Во всей Эа не было, нет и никогда не будет ничего прекраснее, желаннее и дороже, чем его любовь с ясновидящими глазами.

— Прости меня, мой Мастер! Тяжел и темен путь созидающего, узки и извилисты дороги любящих. Мне было назначено стать проводником тебе на твоих путях и дорогах, а я стала рабой твоей, лукавой и жадной, и жаждущей твоей любви. Путь созидающего — тонкий канат, натянутый над пропастью; нельзя спешить, нельзя остановиться, смертельны страх и взгляд назад. Прости, я не уберегла тебя на этом пути! Всей моей любви не достало остановить тебя, любовь моя и гордыня ослепили меня, и вот лежит душа твоя на дне пропасти, и сломаны крылья духа твоего. Но как я, сердцем твоим сотворенная, могу не любить тебя?!

Фили не понимал и не хотел понимать, о чем говорит Ашхадель. Он услышал только о любви, и большего ему не было нужно. Скользнув с постели на пол, он уселся у ее ног и прижался лицом к ее коленям. А она едва ощутимыми касаниями перебирала его волосы и распускала косы — те самые, что заплела сама целую вечность назад.

— У смертных и Единосущных разные пути. Я в жалкой гордыне своей ступила на путь смертных, возомнила себя вправе любить тебя — и за это теперь мне расплата. Сила твоей любви пробудила меня к жизни, и вся сила твоей любви заключена в том, что ты сотворил. Теперь я навечно прикована к тому, что назвали Хадад-Гимлур. Он стал мне клеткой и оковами, залогом моей жизни и хранилищем моей смерти.

Понимание накрыло ледяной волной: Хадад-Гимлур. Свет Семи Звезд. В свадебном уборе, изготовленном Фили, было семьдесят семь алмазов.

— Совсем немного нужно было подождать мне, только смотреть вперед и вести тебя за собой. Но мое слепое сердце толкнуло меня на другую дорогу — навстречу тебе.

Фили смотрел на нее снизу вверх и снова не видел ее лица — слезы застили глаза жгучим туманом. Что же он наделал, что наделал…

— Я уничтожу его, — прошептал он непослушными губами. — Я освобожу тебя.

Ашхадель прижалась щекой к его ладони:

— Тогда ты убьешь меня.

— Нет…

Хотелось кричать, но он не мог. Только беспомощно, жадно и жарко гладил ее хрупкие плечи, целовал колени, еще не в силах осознать, что это — конец.

— Слушай меня, мой Мастер. Послушай и не терзай больше свою душу, пусть она пьет отныне из самых холодных и чистых родников разума и свободы. Ты еще не искал себя, когда нашел меня. Таков удел всех любящих — и поэтому любовь так легко потерять. И теперь я говорю тебе: потеряй меня и найди себя. Только когда ты отречешься от меня, я вернусь к тебе. Дальше тебе придется идти одному.

— Нет! Нет!!!

Ашхадель вдруг сбросила его руки и выпрямилась. Невесть откуда взявшийся ветер взметнул ее волосы, забился в складках черного шелка, полыхнул рубин, на миг ослепив кровавой тьмой.

— Только теперь идешь ты своим путем величия! Вершина и пропасть слились теперь для тебя воедино! Ты идешь своим путем величия: что доселе было твоей величайшей опасностью, теперь стало твоим последним убежищем. Ты идешь своим путем величия: теперь тебе светит только сознание, что позади тебя нет больше пути! Ты идешь путем величия: здесь никто не может красться по твоим следам. Твои собственные шаги стерли путь за тобою, и над ним написано: «Невозможность»! Чтобы видеть многое, нужно научиться не смотреть на себя. Смотри вниз! Не на себя, смотри сверху на свои звезды! Ты стоишь перед самой высокой своей вершиной, перед самым долгим своим путем. Поэтому ты должен спуститься ниже, глубже погрузиться в страдание, до самой черной волны его. И тогда волна твоей тьмы вынесет тебя на самую светлую твою вершину, и там я найду тебя вновь. Так хочет твоя судьба созидающего.

Неведомые силы вихрились вокруг нее, хлестали наотмашь по лицу, драли по коже лютым морозом, студили и каменили душу, калили сердце, сушили слезы и ровным мощным потоком вливали самые неодолимые силы, самую гордую покорность судьбе, самую горькую решимость.

— Я готов… — выдохнул Фили.

Разом стихло все, словно захлопнулись створки небес, и Ашхадель с долгим стоном опустилась к нему на колени, в его руки, и замерла, обвив руками его шею. Фили баюкал ее, как маленького ребенка, которому приснился кошмар, и прижимал к себе до тех пор, пока от нее не остался пустой воздух.


* * *


Через три стены от брата лютовал Кили. У него чесались кулаки, и вся душа горела показать Фили, где зимуют раком. За неимением поблизости Фили он чесал кулаки о стены и окрестную мебель. Оск кружила за ним по комнате след в след и по второму кругу повторяла все известные ей успокаивающие слова и уговоры. Пару раз Кили уже порывался выскочить, найти брата и основательно выяснить отношения, и оба раза Оск удавалось его остановить, но в третий раз у нее могло и не получиться.

Наконец она остановилась, подняла опрокинутый Кили табурет, уселась и задала вопрос, который почему-то раньше ей не пришло в голову задать:

— А за что ты на него так зол?

Кили от удивления тоже остановился.

— Как то есть за что?! Он же выставил тебе на посмешище перед всей горой!

— А меня ли?

Оск лукаво глядела на Кили из-под выбившихся из праздничной прически прядей. Тот непонимающе открыл рот, закрыл и уставился недоуменно, ожидая объяснений.

— Скажи, а если бы на моем месте была другая — та, на кого тебе плевать? Был бы ты так же зол и обижен? Да я за тебя отвечу: смеялся бы вместе со всеми.

Взгляд Кили стал испытующим: что она хочет сказать? Неужто…

— Я не знаю, как Фили это сделал. Он величайший мастер и, наверное, волшебник — как все настоящие мастера. Знаю одно: когда я там стояла, я увидела все самое худшее во всех, в каждом. И в тебе. И в себе. Никогда в жизни мне не было так страшно! Потому что я и подумать не могла никогда, что внутри меня так много… гадости! Зато теперь эта дрянь никогда не застанет меня врасплох, я знаю, где она сидит и как выглядит, и я смогу не выпустить ее наружу. Твой брат действительно сделал мне королевский подарок. Он подарил мне меня!

Кили засопел, не желая расставаться со своей кипучей обидой и лютой злостью.

— Он выставил тебя на посмешище! Над тобой смеялись все! И теперь смеяться будут всегда!

— Надо мной ли?

— Хватит говорить загадками!

И тут Оск улыбнулась — ласково и немного снисходительно, как улыбаются ребенку, сморозившему глупость.

— Ты ведь тоже видел это. И тоже чувствовал, сколько в тебе грязи. О ней знаешь только ты, но разве приятно вспоминать, как ты на нее глядел? Пари держу, все, кто там был, мечтают о том, чтобы забыть этот день, как страшный сон! Смеялись ведь не надо мной. Над собой смеялись! От презрения к самим себе смеялись! От радости каждый смеялся, что не он один такой — полный гадости под завязку, а есть вокруг еще и гаже! А вот теперь скажи мне: как часто ты захочешь вспомнить минуту самого твоего страшного позора? Захочешь ли ты, чтобы тебе ее припомнили?

Кили невольно вспомнил, как открылся ящик, как сдавило горло от жадности и гнева — и его передернуло. Да, о таком забыть навсегда, и можно считать, что счастлив.

Оск покивала:

— Вот-вот. Никто не будет вспоминать, и смеяться надо мной никто не будет. Посмеяться надо мной теперь — все равно что посреди трапезной штаны снять. Так чем тебя обидел твой брат? Не меня, а тебя? Он просто познакомил тебя с тобой.

Кили надолго замолчал. Он всегда знал, что Оск — умница, но чтобы так…

Оск изо всех сил старалась не показать тревоги: понял ли, остыл ли? Больше ей сказать было нечего. И едва не захлопала в ладоши, когда Кили покачал головой, крякнул и отлип от стены, к которой прислонился, сраженный ее словами.

— Не зря в народе говорят: попадется хорошая жена — будешь счастливым, попадется умная — станешь философом…

— А я какая? — кокетливо осведомилась Оск.

— А про таких, как ты, в народе ничего не говорят, потому что таких никогда не было и больше никогда не будет.

Кили еще раз покачал головой и направился к двери. Оск так и вскинулась:

— Ты куда?!

Он обернулся и смущенно развел руками:

— Пойду, что ли, извинюсь…

— За что?

— Да уж найду, за что.

До комнат Фили было рукой подать, и Кили не успел как следует обдумать, что скажет брату. Но Оск была права, и он чувствовал себя теперь ужасно виноватым и был железно уверен, что Фили непременно все поймет и зла держать не станет. Уж если кто и пострадал больше всех — так это именно Фили, потому что отныне все и каждый, кто побывал в парадном зале сегодня, будут винить в своем позоре только его.

Сколько Кили себя помнил, они с братом никогда не стучали, прежде чем войти друг к другу. И в этот раз ему даже в голову не пришло постучать — он просто открыл дверь и уже вдохнул, чтобы гаркнуть: «Эй, кто-нибудь дома?»

Фили был у себя, а еще у него была… Слова умерли на губах.

Эльфийка в черном, та самая, которую Кили видел, когда дежурил у постели больного брата. Она сидела на кровати, а Фили — перед нею на полу, уткнувшись лбом в ее колени, и, кажется, плакал.

— У смертных и Единосущных разные пути. Я в жалкой гордыне своей ступила на путь смертных, возомнила себя вправе любить тебя — и за это теперь мне расплата. Сила твоей любви пробудила меня к жизни, и вся сила твоей любви заключена в том, что ты сотворил. Теперь я навечно прикована к тому, что назвали Хадад-Гимлур. Он стал мне клеткой и оковами, залогом моей жизни и хранилищем моей смерти.

Кили даже дышать перестал и осторожно отступил назад — не грохнуть бы дверью, закрывая…

— Совсем немного нужно было подождать мне, только смотреть вперед и вести тебя за собой. Но мое слепое сердце толкнуло меня на другую дорогу — навстречу тебе.

— Я уничтожу его. Я освобожу тебя.

— Ты убьешь меня.

— Нет…

Кили взмолился всем семи праотцам сразу и, обливаясь холодным потом, выскользнул в коридор. Притворив дверь, он выдохнул, отер мокрый лоб: ну, братец, ну, наворотил! У смертных и Единосущных, так твою и перетак, пути разные! Окрестные бабы его, видите, не устраивают, майа ему подавай, не меньше!

Валить отсюда надо, и поскорее. А то так и самому недолго умом тронуться, даром что того ума, как выяснилось, невеликие закрома.

На обратную дорогу времени потребовалось совсем ничего, и это было удачно: у своих дверей Кили застал в полном составе делегацию ближайшей родни Оск. Разъяренные сородичи долбились в дубовые створки что есть мочи и требовали вернуть украденную невесту. Увидев Кили, они, как по команде, замолчали. Может, и сказали бы чего, но Кили, так и не унявший кулачный зуд, нехорошо ощерился и почти радостно заявил, засучивая рукава:

— Ребята! Как же мне вас не хватало!


* * *


Тремя уровнями ниже Торин, наживший в этот день еще одну седую прядь, рвал на себе волосы и отчаянно стенал:

— Ведь он же король, волею праотцов король! Мог ведь быть величайшим из подземных правителей! И что?! И где?! И кто?!

Перед Торином стоял стол, стояла кружка с пивом и сидел Двалин.

Двалин считал, что Торин просто-напросто ноет, а на самом деле уже сам все давно решил, и теперь ему очень надо, чтобы кто-нибудь сказал, что он не дурак и борода у него ровная.

— Вот и как?! Как я его тут одного оставлю?! Ох, рано я на него понадеялся, рано! Пороть еще и пороть! Сопляк, мальчишка, молоко еще на усах не обсохло!

— Дите, как есть дите, — поддакнул Двалин и подвинул к Торину кружку.

— Дите, — удрученно кивнул Торин, игнорируя кружку. — Давно ли из пеленок вылез… А все туда же, самодеятельность разводить! Ты же видел! Он же всегда будет делать так, как сам считает нужным, а не так, как нужно!

— Можно подумать, ты когда-то поступал по-другому, — хмыкнул Двалин и подвинул кружку еще поближе.

— Сравнил хрен с кайлом!

— А чем он хуже? — Кружка подвинулась еще на полдюйма. — Он — мастер, и ты сам это лучше других сегодня понял. Вот и прикинь кайло к носу: если он сейчас такое отгрохал, что же будет, когда он в полную силу войдет? Глаз да глаз нужен, а то сегодняшнее детской шалостью покажется.

Торин в гневной растерянности бахнул обоими кулаками по столу — кружка подпрыгнула и оказалась еще ближе.

— И что теперь прикажешь? Отменить все и сидеть сторожить этого юного дурака, чтоб чего еще не нагрохал?!

— Нет, зачем же…

— Не могу я его тут бросить одного. А ведь один будет. Только мы ногу на дорогу, и… — Торин махнул рукой и снова вцепился в шевелюру. — Разорвут они его, разорвут. Не хочу я этого.

— Да бросать-то зачем?

Торин непонимающе взглянул на Двалина, но Двалин глядел на кружку, в которой давно уже осела пена.

— Все ты правильно мыслишь, да и негоже ребенка оставлять на такое-то хозяйство. Дар-то у него, и верно, как Дурином даденный. Но и дури малолетской хватает. Вот поэтому мы его послезавтра с собой возьмем! И на глазах будет, и, глядишь, ума-разума наберется.

Торин хотел еще что-то сказать, но тут оторопело замолк.

— А корону… подождет корона, ничего ей не сделается, она золотая. Не скиснет. У тебя в совете семеро сидят, все семеро хотят править — так вот и пусть правят в свое удовольствие. Послезавтра тебя здесь уже не будет, так дай напоследок всем то, чего они хотят. Совету — власть, народу — покой, а племяннику своему — свободу выбрать дорогу.

Торин встал, походил туда-сюда, посмотрел в потолок, в пол, в кружку с пивом. Двалин посмеивался в бороду.

Наконец Торин сел, вздохнул, еще немного помолчал, о чем-то напряженно размышляя, и выдохнул, как молотом припечатал:

— Ну, значится, так тому и быть.

Устало опустил голову на руки — и угодил носом прямо в кружку. Двалин беззлобно посмеивался, глядя, как отфыркивается и ругается на чем свет стоит Король-под-Горой. И вмиг посерьезнел, когда Торин, прочихавшись, вдруг почти прошептал:

— Но чтоб меня пустой породой завалило, так страшно, как сегодня, мне не было никогда.

— Глядеть на себя всегда страшно, — лаконично отозвался Двалин и многозначительно кивнул в сторону кружки. — Выдохнется.

Торин на миг задумался — время ли сейчас для пива. И пришел к выводу, что для пива неподходящего времени не бывает, а уж тем более, когда все задачи решены, все планы построены и решения приняты.

Высадив три кружки под неспешный разговор о предстоящем походе с поправкой на одного дополнительного участника, Торин наконец отдубел, утер усы и поднялся.

— Послезавтра будет послезавтра. А сегодня я еще король, и мой младшенький мне тоже радостей подкинул. Передрался со свитой Даина, чтоб его… пойду разбираться, кто там кому дорогу не уступил. Только вот мне одно непонятно: старшенький радуется, что царствовать не придется, невеста радуется, что нелюбимому не достанется, а этот-то драконоборец чего радуется?

Двалин прыснул в пиво:

— Да потому, что невеста ему останется.

Торин только глаза закатил:

— Твою ж каелку, не жизнь, а эльфийская баллада! Может, прямо завтра выступим?

И горы умеют плакать. Гномам, детям подземелий, это ведомо лучше всех. Даже присловье такое есть, вроде проклятия: «Чтоб ты жил в эпоху плачущих гор!»


* * *


Вместе с Торином и его командой, как часто вздыхала Дис, из Синих Гор ушли воля и разум. Остались склоки, свары и припоминание всех обид — а за обидами обоим племенам в Эред Луине далеко ходить не требовалось. Торин по подсказке Двалина оставил власть над своим народом Совету Старейшин, и первым решением Совета стало — признать Хадад-Гимлур достоянием рода Трора. Синегорцы возмутились до глубины души и потребовали вернуть сокровище: оно-де подарено семье Оск, а подарочки не отдарочки. Эреборцы в ответ заявили, что свадьбы-то не было, а значит, выкупа семье невесты не положено.

Свадьба вообще-то была. Проведя полдня в матримониальных разборках между негодующим Кили, безучастным Фили и пышущими праведным гневом сватами Оск, Торин и сам в конце концов разорался и заявил, что свадьба не состоится, а кто недоволен, тот вправе огрести топором прямо сейчас, потому что на завтра у него другие планы. Оск тут же уведомила присутствующее общество, что она — жена Кили перед лицом Дурина, и наотрез отказалась возвращаться к родителям. Обескураженный Даин рыкнул что-то про приданое, но Дис, в определенных вопросах авторитетная и непререкаемая, заметила, что хорошая невестка — сама по себе золото, а если родителям Оск жаль для дочери пары отрезов парчи и куска меха на платье, то уж в семье жениха для такой отличной невестки ничего не пожалеют. И тут же в подтверждение своих слов сняла с себя ту самую белую шубу и накинула на плечи Оск со словами: «Прими, дочка, свадебный подарок!» А Торину сообщила: «Будет свадьба, братец, будет. Только совсем другая!» Торин только руками развел: он еще никуда не ушел, а в горе уже от него ничего не зависит.

И была свадьба — совсем тихая и, как все думали, незаметная. Торин самолично обвязал руки молодых шелковым платком — на мир и согласие, чин по чину они были осыпаны золотыми монетками — на счастье и богатство, по всем правилам на пороге спальни разбили глиняный горшок — «Сколько кусочков, столько бы и сыночков!» На торжество не пригласили никого, но в тот день во всей горе поднимали здравицы — не столько за молодых, сколько за то, что так красиво удалось натянуть нос зарвавшимся соседям.

Но для Даина обладание Хадад-Гимлуром было, похоже, важнее, чем свадебный скандал. Он взбеленился, повелел запретить разработки в отрогах Змеиной Горы и считать эту территорию больше не принадлежащей роду Трора. Совет Старейшин, недолго думая, отправил в отроги два хорошо вооруженных отряда и под их охраной — ударную команду инженеров, шахтеров и забойщиков. До кровопролития оставались считанные шаги.

Худой мир между племенами в Синих Горах растаял, как дым плохо набитой трубки. Тут и там вспыхивали мелкие стычки и драки, в смешанных семействах пошли разлады и ссоры, синегорцы запрещали своим детям играть с детьми эреборцев и наоборот. Те из эреборцев, кто мог переселиться к родне в Железные горы, сделали это немедленно.

Дис хваталась за голову: Торин, зная, что у сестры светлая голова, не гнушался советоваться с ней по самым разным поводам, но старейшины Совета довольно грубо дали ей понять, что лавочка закрылась, и все проблемы они решат как-нибудь сами, без баб. Ну и решали — как могли, а могли, как выяснилось, так себе.

У Дис остался один свет в окошке — умница-невестка. Дис не переставая мысленно нахваливала себя: какая она молодец, что настояла на этом браке! Всякая семья крепка женским умом, что бы там себе мужики ни думали. Не раз и не два она пыталась отправить Оск в Железные горы к родне своего покойного мужа — от греха подальше, но та не соглашалась ни в какую. Дис сокрушалась, но не осуждала, она и сама на месте Оск поступила бы так. Даже радовалась иногда: вот уехала бы невестушка, и с кем тогда посумерничать, посудачить, повздыхать да посетовать? Оск тосковала по мужу молча и с достоинством, ее спокойная рассудительность успокаивала и саму Дис, а неизбежная веселость молодости отвлекала от тяжких дум о сыновьях и брате.


* * *


А в горе творилось страшное. Теперь нигде нельзя было встретить безоружного взрослого. Дети перестали вольготно бегать, где им вздумается. Озеро под Красногоркой вышло из берегов, вода прибывала и уже начала заливать нижние уровни шахт. Тут и там рушились штольни, из Скалистого кряжа вдруг исчезла вся медь, хотя недавно она чуть не сама наружу вылезала. Несколько эреборцев были убиты в случайной драке с синегорцами, о причинах которой можно было только догадываться. Жены убитых, отплакав положенное, тут же затребовали компенсацию и получили закономерный ответ, что ни о какой компенсации не может быть и речи, поскольку они сами виноваты. Возмущению эреборцев не было предела.

Воздух пропитался бедой, и от этого запаха было трудно дышать. В отчаянной спешке Дис собрала «тревожный» мешок, не забыв положить на самое дно несколько теплых пеленок, — она-то видела, что Оск украдкой поглаживает животик, — и отправила предупреждающее письмо свекрам.

Беда таилась долго, и когда она явилась во всем великолепии, откуда не ждали, гора вздрогнула. Из сокровищницы Совета Старейшин пропал Хадад-Гимлур.

Может, пропал он и раньше, но хватились его только в начале ноября. Эреборцы как с ума посходили: стырили! Проклятые местные, стырили самое дорогое достояние рода! Отжать сокровище миром не смогли, силой не посмели, так коварно сперли! Синегорцы не стали отпираться — крыть все равно оказалось нечем, и встали в топоры.

Тут уж Дис миндальничать не стала. Велела невестке собирать пузо, убираться в Железные горы и носа оттуда не показывать: война! Оск не противилась, но почему-то упорно тянула с отъездом, будто ее что тут держало. Дис изводилась от тревоги: сроки подходят, не приведи Дурин рожать в дороге! И кто знает, чем бы дело кончилось и сколько крови пролилось, если бы Даин не предпринял последнюю попытку завершить дело миром — или окончательно решить в пользу войны, как получится.

Никому из тех, кто присутствовал тогда в парадном зале, не суждено было забыть этот прием. Даин, не понаслышке знакомый с горячностью и болезненным самолюбием соседей, явился едва не со всем своим родом — и все были при оружии. Эреборцам это ужасно не понравилось, несмотря на то, что сами они на той встрече были вооружены до зубов.

Второй и фатальной ошибкой Даина было начать речь к Совету с категорического утверждения, что в пропаже Хадад-Гимлура его народ неповинен. Этого оказалось достаточно. Не поднялось даже скандала — эреборцы тут же вытащили секиры, синегорцы замахнулись в ответ… Оск и Дис, единственные женщины в зале, — никто не осмелился отказать в присутствии на приеме членам семьи короля — забились в самый дальний угол, молясь всем семи праотцам, чтобы остаться невредимыми…

Слитно грянул положенный «Хазаааад!», топоры взлетели — но опуститься не успели. Словно лютый мороз сковал всех в зале, словно окаменели все и не могли двинуться — и на каждом лице застыл потусторонний ужас. Прямо в центре зала, между двумя рядами противников, прямо из ничего — из воздуха и пляшущих на полу теней от факелов соткался силуэт.

Сначала это был прозрачный сгусток зыбкого туманца, но он уплотнялся, приобретал форму и, наконец, полыхнул нестерпимо ярким светом, заставив всех вскрикнуть и зажмуриться.

В вихрях обжигающе-ледяного ветра, в ослепляющем сиянии Хадад-Гимлура посреди залы появилась эльфийка в черном. Она не раскрыла рта, но каждый услышал в самом сердце ее грозный и тоскливый голос:

— И вы называете себя детьми Ауле?! Горько раскаивается ваш Отец, что не разбил он своим молотом семерых праотцов ваших! Неужели мало вам любви его, неужели потускнело золото в сокровищницах ваших? Вы созданы Отцом, чтобы постичь красоту Эа и приумножать ее трудами рук ваших — но вы погрязли в алчности и страстях и не видите боле ни звезд в небесах, ни земли под ногами! Свыше даровано было вам счастье созидания, вы же обратили его в похоть наживы! Горе, горе! Никогда уже народ ваш не породит творца, танцующего со звездами! Горе! Никто уже не пробудит вас от ваших жалких снов о сокровищах земных и подземных! Плачут теперь горы, ибо вы убили последнего, кто мог разодрать вам уши, чтобы вы научились слушать глазами! Последнего истинного Мастера убила ваша жадность и погоня за золотом. Вы послали его на смерть — радуйтесь же, он мертв!

Высокий и пронзительный голос ее вдруг утих до шепота:

— До седьмого колена дети ваши будут смывать со своих рук кровь Мастера. До седьмого колена не будет вашим детям покоя в богатстве. Вечно будете вы искать и не находить утерянную вами благодать созидания. Я лишаю вас радости творения навечно!

Эльфийка медленно повернулась и нашла взглядом Оск. Дис хотела закрыть собой невестку от этого кошмара, но силы оставили ее. Эльфийка не подошла — подплыла к скорчившимся в углу женщинам, потянулась к животу Оск, но не коснулась. Тень улыбки озарила ее бледное, прекрасное, скорбное лицо:

— Будет сын твой и жив, и здоров.

Гномы зажимали руками уши, стыли в немом ужасе, падали на колени… Эльфийка обвела зал тоскующими глазами и едва слышно простонала:

— К чему радость созидания, если Мастера больше нет… Получите свои камни.

Прислонилась к стене и растаяла, только в воздухе прошелестело неясное эхо: «Мастер, мой Мастер…» По малахитовой колонне скатились семьдесят семь горячих капель и остались на полированном полу прозрачной лужицей.

В углу сдавленно вскрикнула Оск, а потом раздался деловито-довольный голос Дис:

— Ну, вот и приспела, голуба!


* * *


Фили не чувствовал боли, только непосильную тяжесть, будто на грудь поставили наковальню. Он не чувствовал страха, только недоуменное разочарование: что, и вот это была вся его жизнь? Эх, попробовать бы еще раз! Небо кружилось над ним, такое удивительно близкое — руку протяни и узнаешь, атласное оно или бархатное…

А потом небо расступилось и выпустило к нему Ашхадель. В струях света и сполохах черного шелка она шла к нему, и Фили наконец видел ее всю — каждую черточку ее невыносимо прекрасного лица — и купался в ее ясновидящих глазах, сверкающих серебринками слез. Она склонилась над ним, губами обогрела стынущие губы, и слезинка, упавшая на его щеку, в последний раз рванула ему сердце.

— Мастер, мой Мастер…

— Не плачь, — выдохнул Фили. — Я недостаточно умираю, чтобы плакать…

Она была с ним, была с ним вся, такая, какой он ее себе представлял, и вся — его… и он ничего уже не мог поделать — только смотреть на нее и холодеть.


* * *


…И явилась Тхурингветиль к Отцу своему Ауле и так говорила ему:

— Не принимай меня, Отец, ибо я не достойна прощения. Не карай меня, Отец, ибо я несу худшую кару из всех: не существует в Арде боле того, ради чего ты создавал детей своих. Но никогда еще истина не лежала в руке безусловного, и не прошу я за судьбу свою, ибо нет для меня судьбы — кто не ведал жизни, тот не узнает и смерти. Прими же мою истину и распорядись ею со всею силой милосердия своего: Чертоги Ожидания томят светлейшее дитя твое, осененное Даром твоим, ушедшее безвременно и не выполнившее своего предназначения. Верни Арде величайшего Мастера ее, пожалей заблудших детей своих, существование которых теперь лишь бедность и грязь, и жалкое довольство собою. Верни Арде величайшего Творца ее, и мир встрепенется и оживет, и воспрянет в радости созидания. Замерли в тоске горы, ожидая решения твоего, плачут реки, ожидая милости твоей, стонет и молит тебя земля: тьма страстей и казней грядет, огонь любви и огонь гнева не горит больше на именах всех вещей. Крыло Тьмы осеняет даже самую светлую душу, и лишь радость созидания изгоняет тени из самых мрачных сердец. Так разбей же, разбей врата Чертогов Ожидания!

Но Ауле был не волен принять такое решение и велел Тхурингветиль предстать перед судом Манве, оставляя ей право на одну просьбу… И Темная майа предстала перед судом Валар, и не было для нее во всей Эа того, чего бы она пожалела отдать взамен на жизнь Мастера. Она знала, чем ей придется заплатить.

— Так дайте же миру такую справедливость, которая оправдывает всякого, кроме того, кто судит!

В глубокой задумчивости пребывал Манве Сулимо, и полнилась состраданием душа Ниэнны. Самое прекрасное существо из всех, когда-либо рождавшихся в Арде, молило о милосердии — не к своей участи, а к судьбе мира. Но подозревал Манве, что Тьма не покинула ту, что называла себя Тхурингветиль, и корысть кроется в помыслах и просьбе ее. Единственным выходом могло быть развоплощение и вечное изгнание ее за пределы Арды. И, прежде чем принять решение, он спросил:

— Что же создал он, за что ты называешь его последним истинным Мастером в Арде?

Слезы бриллиантами стыли на бледных щеках Тхурингветиль.

— Он создал меня.

Глава опубликована: 19.02.2016
КОНЕЦ
Отключить рекламу

5 комментариев
Я оглушена. Чернокнижница, какой же Вы не Писатель даже - Сказитель.
Не ждите от меня ничего разумного сегодня - не могу. Эмоции не дают мыслить связно.
Я говорила Вам это не раз (и надеюсь не раз повторить), но да воздастся Вам за красоту счастьем.
Немного от "Хозяйки Медной Горы" немного от "Мастера и Маргариты", и все это в знакомой и любимой с детства атмосфере Сильмариллиона.
Грустная история. Возможно ещё и потому, что мне всегда было до слез жаль так рано погибшего Фили.
Песня...
Умопомрачительно! Других слов нет...
Божечки, как это я пропустила такой шедевр! А это именно шедевр, прекрасная история про Творца. Спасибо, автор.
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх